|
те задачи, которые
48
они перед собой ставят, то они еще более опасны по тем результатам, к которым
они приводят. Рожденные в праздности, они, в свою очередь, питают праздность, и
невозместимая потеря времени — вот в чем раньше всего выражается вред, который
они неизбежно приносят обществу»8. А следовательно, заниматься науками — пустая
трата времени.
Русская философская мысль также не остается вне обсуждения вопроса о
недостатках науки. Н.П. Огарев (1813-1877) уверен, что «наука не составляет
такой повсеместности, чтобы движение общественности могло совершаться
исключительно на ее основании; наука не достигла той полноты содержания и
определенности, чтобы каждый человек в нее уверовал»9.
Другая часть критических замечаний сыплется на науку со стороны эзотерически
ориентированных мыслителей. П.Д. Юркевич (1804—1860), например, усматривает
второстепенность, подсобность и зависимость науки от более главенствующего мира
скрытых духовных постижений. Здесь уже аргументы направлены из сферы, наукой не
являющейся, но с самых ранних времен, со времен тайного герметического знания
ей сопутствующей. «Каждая наука, — пишет он — имеет цену только как пособие к
какому-нибудь ремеслу, пока она не дает замечать или чувствовать, что за
внешним, являющимся миром есть мир высший, духовный, мир света и истины»10.
Суждения русских философов, в частности Н. Бердяева (1874-1948), Л. Шестою
(1866-1938), С. Франка (1877-1950), занимающих особую страницу в критике науки,
имеют огромное влияние не только в силу приводимых в них заключений, но и
благодаря яростному пафосу и трогающему до глубины души переживанию за судьбу и
духовность человечества. «Вера в бога науки ныне пошатнулась, — убежден Н.
Бердяев, — доверие к абсолютной науке, к возможности построить научное
мировоззрение, удовлетворяющее природу человека, подорвано». Причины того он
видит в том, что «в область научного знания вторгаются новые явления, которые
казенный догматизм ученых недавно еще отвергал как сверхъестественное... А с
другой стороны, философия и гносеология выяснили, что наука сама себя не может
обосновать, не может укрепить себя в пределах точного знания. Своими корнями
наука уходит в глубь, которую нельзя исследовать просто научно, а верхами
своими наука поднимается к небу. <...> Даже для людей научного сознания
становится все ясней и ясней, что наука просто некомпетентна в решении вопроса
о вере, откровении, чуде и т.п. Да и какая наука возьмет на себя смелость
решать эти вопросы? Ведь не физика же, не химия, не физиология, не политическая
экономия или юриспруденция? Науки нет, есть только науки [В значении дисциплины.
— Т.Л.]. Идея науки, единой и всеразрешающей, переживает серьезный кризис,
вера в этот миф пала. <...> Наука есть лишь частная форма приспособления к
частным формам бытия»11.
Бердяев по-своему решает проблему Сциентизма и антисциентизма, замечая, что
«никто серьезно не сомневается в ценности науки. Наука — неоспоримый факт,
нужный человеку. Но в ценности и нужности научности можно сомневаться. Наука и
научность — совсем разные вещи. Научность есть перенесение критериев науки на
другие области, чуждые
49
духовной жизни, чуждые науке. Научность покоится на вере в то, что наука есть
верховный критерий всей жизни духа, что установленному ей распорядку все должно
покоряться, что ее запреты и разрешения имеют решающее значение повсеместно.
Научность предполагает существование единого метода... Но и тут можно указать
на плюрализм научных методов, соответствующий плюрализму науки. Нельзя,
например, перенести метод естественных наук в психологию и в науки
общественные»12. И если науки, по мнению Н. Бердяева, есть сознание зависимости,
то научность есть рабство духа у низших сфер бытия, неустанное и повсеместное
сознание власти необходимости, зависимости от «мировой тяжести». Бердяев
приходит к выводу, что научная общеобязательность — это формализм человечества,
внутренне разорванного и духовно разобщенного. Дискурсивное мышление
принудительно.
Л. Шестов метко подмечает, что «наука покорила человеческую душу не тем, что
разрешила все ее сомнения, и даже не тем, что она, как это думает большинство
образованных людей, доказала невозможность удовлетворительного их разрешения.
Она соблазнила людей не своим всеведением, а житейскими благами, за которыми
так долго бедствовавшее человечество погналось с той стремительностью, с какой
измученный продолжительным постом нищий набрасывается на предложенный ему кусок
хлеба. <...> Толстой, Достоевский и другие пытались восстановить против науки
мораль — но их усилия в этом направлении оказались бесплодными. Нравственность
и наука — родные сестры, родившиеся от одного общего отца, именуемого законом
или нормою. Временами они могут враждовать меж собой и даже ненавидеть одна
другую, как это часто бывает меж родными, но рано или поздно кровь скажется, и
они примирятся непременно»13.
Шестов обращает внимание на реальное противоречие, гнездящееся в сердцевине
ставшей науки, когда «огромное количество единичных фактов выбрасывается ею за
борт как излишний и ненужный балласт. Наука принимает в свое ведение только те
явления, которые постоянно чередуются с известной правильностью; самый
драгоценный для нее материал — это те случаи, когда явление может быть по
желанию искусственно вызвано. Когда возможен, стало быть, эксперимент. <...> Но
как же быть с единичными, не повторяющимися и не могущими быть вызванными
явлениями? Если бы все люди были слепыми и только один из них на минуту прозрел
|
|