|
мы узнаем все самое существенное о растении. Установка на личностное,
провоцируемая вопросом о личных побудительных причинах творчества, совершенно
неадекватна произведению искусства в той мере, в какой произведение искусства
не человек, а нечто сверхличное. Оно - такая вещь, у которой нет личности и для
которой личное не является поэтому критерием. И особенный смысл подлинного
произведения искусства как раз в том, что ему удается вырваться на простор из
теснин и тупиков личностной сферы, оставив далеко позади всю временность и
недолговечность ограниченной индивидуальности.
Мой собственный опыт заставляет меня признать, что для врача бывает не так уж
легко снять перед художественным произведением профессиональные очки и обойтись
в своем взгляде на вещи без привычной биологической каузальности. С другой
стороны, я убедился, что как бы ни было оправдано применение биологически
ориентированной психологии к среднему человеку, она не годится для
художественного произведения и тем самым для человека в качестве творца.
Психология, верная идее чистой каузальности, невольно превращает каждого
человеческого субъекта в простого представителя вида homo sapiens, потому что
для нее существуют только следствия и производные. Но произведение искусства -
не следствие и не производная величина, а творческое преображение как раз тех
условий и обстоятельств, из которых его хотела бы закономерно вывести
каузалистская психология. Растение - не просто продукт почвы, а еще и
самостоятельный живой творческий процесс, сущность которого не имеет никакого
отношения к строению почвы. Художественное произведение надо рассматривать как
образотворчество, свободно распоряжающееся всеми своими исходными условиями.
Его смысл, его специфическая природа покоятся в нем самом, а не во внешних
условиях; можно было бы, пожалуй, даже говорить, что оно есть самосущность,
которая употребляет человека и его личные обстоятельства просто в качестве
питательной среды, распоряжается его силами в согласии с собственными законами
и делает себя тем, чем само хочет стать.
Однако я забегаю тут вперед, заведя речь об одном особенном роде художественных
произведений - о роде, который мне надо сначала представить. Дело в том, что не
всякое художественное произведение создается при такой пассивности своего
создателя. Существуют вещи и стихотворного и прозаического жанра, возникающие
целиком из намерения и решимости их автора достичь с их помощью того или иного
воздействия. В этом последнем случае автор подвергает свой материал
целенаправленной сознательной обработке, сюда что-то добавляя, оттуда отнимая,
подчеркивав один нюанс, затушевывая другой, нанося здесь одну краску, там
другую, на каждом шагу тщательнейше взвешивая возможный эффект и постоянно
соблюдая законы прекрасной формы и стиля. Автор пускает в ход при такой работе
всю силу своего суждения и выбирает свои выражения с полной свободой. Его
материал для него - всего лишь материал, покорный его художественной воле: он
хочет изобразить вот это, а не что-то другое. В подобной деятельности художник
совершенно идентичен творческому процессу независимо от того, сам он намеренно
поставил себя у руля или творческий процесс так завладел им как инструментом,
что у него исчезло всякое сознание этого обстоятельства. Он сам и есть свое
собственное творчество, весь целиком слился с ним, погружен в него со всеми
своими намерениями и всем своим умением. Мне едва ли нужно приводить здесь
примеры из истории литературы или из признаний поэтов и писателей.
Несомненно, я не скажу ничего нового, заведя речь и о другом роде
художественных произведений, которые текут из-под пера их автора как нечто
более или менее цельное и готовое и выходят на свет божий в полном вооружении,
как Афина Паллада из головы Зевса. Произведения эти буквально навязывают себя
автору, как бы водят его рукой, и она пишет вещи, которые ум его созерцает в
изумлении. Произведение приносит с собой свою форму; что он хотел бы добавить
от себя, отметается, а чего он не желает принимать, то появляется наперекор ему.
Пока его сознание безвольно и опустошенно стоит перед происходящим, его
захлестывает потоп мыслей и образов, которые возникли вовсе не по его намерению
и которые его собственной волей никогда не были бы вызваны к жизни. Пускай
неохотно, но он должен признать, что во всем этом через него прорывается голос
его самости, его сокровенная натура проявляет сама себя и громко заявляет о
вещах, которые он никогда не рискнул бы выговорить11. Ему осталось лишь
повиноваться и следовать, казалось бы, чуждому импульсу, чувствуя, что его
произведение выше его и потому обладает над ним властью, которой он не силах
перечить. Он не тождествен процессу образотворчества; он сознает, что стоит
ниже своего произведения или, самое большее, рядом с ним - словно подчиненная
личность, попавшая в поле притяжения чужой воли.
Говоря о психологии художественного произведения, мы должны прежде всего иметь
в виду эти две совершенно различные возможности его возникновения, потому что
многие очень важные для психологического анализа вещи зависят от описанного
различия. Уже Шиллером та же противоположность ощущалась, и он пытался
зафиксировать ее в известных понятиях сентиментального и наивного. Выбор таких
выражений продиктован, надо думать, тем обстоятельством, что у него перед
глазами была в первую очередь поэтическая деятельность. На языке психологии
первый тип мы называем интровертивным, а второй - экстравертивным. Для
интровертивной установки характерно утверждение субъекта с его осознанными
намерениями и целями в противовес притязаниям объекта; экстравертивная
установка отмечена, наоборот, покорностью субъекта перед требованиями объекта.
Драмы Шиллера, равно как и основная масса его стихов, на мой взгляд, дают
неплохое представление об интровертивном подходе к материалу. Поэт
целенаправленно овладевает материалом. Хорошей иллюстрацией противоположной
установки служит "Фауст", 2-я часть. Здесь заметна упрямая непокорность
|
|