|
современника Сократа; одно из его дошедших до нас изречений гласит: «Длину
глазами не видит и духом не познает тот, кто воспринимает какой-либо длинный
предмет». Из этого изречения мы ясно видим полное отрицание субстанциальности
за родовыми понятиями. Правда, такое своеобразное суждение лишает платоновские
идеи их первоосновы, ибо Платон придает именно идеям вечную, незыблемую
значимость и непреходящее бытие, тогда как «действительное» и «множественное»
не что иное, как преходящие отражения идей. Кинико-мегарский критицизм, так же
стоя на точке зрения реальности, разлагает родовые понятия на nomina чисто
казуистические и дескриптивные, лишая их тем самым какой-либо субстанциальности.
Ударение переносится на индивидуальную вещь.
Эту очевидную и основную противоположность Гомперц понимает и трактует как
проблему присущности (Inharenz, то есть существование свойства из субстанции) и
проблему предикации. Говоря, например, о «теплом» или «холодном», мы говорим о
«теплых» или «холодных» вещах, к которым слово «теплое» или «холодное»
относится как атрибут, то есть предикат, или сказуемое. Предикат, или сказуемое,
относится к воспринятому нами и действительно существующему предмету, а именно
к какому-либо теплому или холодному телу. Имея перед собой целый ряд сходных
примеров, мы абстрагируем понятие «теплоты» или «холода», одновременно связывая
его, то есть мысленно соединяя это понятие с чем-то вещным. Таким образом,
«тепло», «холод» и т. д. представляется нам некоей вещностью, ибо даже в
абстракции мы как бы слышим еще отголосок конкретно воспринятого предмета.
Понятно, что нам очень трудно отделить всякую вещность от абстракции. Вещность
предиката дана, собственно говоря, априори. Восходя к следующему по степени
родовому понятию «температуры», мы все еще без труда чувствуем вещность,
которая если и утратила до некоторой степени свою чувственную определенность,
но нисколько не утратила еще своей представляемости. Но и представляемость
тесно связана с чувственным восприятием. Поднимаясь еще выше по шкале родовых
понятий, мы доходим наконец до понятия энергии — тогда исчезает и характер
вещного, а также, до некоторой степени, и свойство представляемости; вместе с
тем перед нами встает конфликт о «природе» энергии, а именно о том, является ли
«энергия» понятием чисто умопостигаемым, абстрактным, или же это нечто
«действительное». И пусть даже ученый-номиналист наших дней убежден в том, что
«энергия» не что иное, как название (nomen) и «фишка» для наших умственных
вычислений, все же слово «энергия» употребляется в обиходе как нечто безусловно
вещное, постоянно вызывая в умах величайшую теоретико-познавательную путаницу.
Элемент вещности в мире чистой мысли, совершенно естественно вкрадывающийся
в производимый нами процесс абстракции и вызывающий в нас представление о
«реальности» предиката или абстрактной идеи, — этот элемент отнюдь не
искусственный продукт или произвольное гипостазирование понятия, а, напротив,
нечто в своем роде естественное и необходимое. Исторически этот процесс состоит
не в том, что абстрактная мысль сначала произвольно гипостазируется нами и
потом переносится в потусторонний, столь же искусственно построенный мир, а как
раз в обратном. Мы знаем, что у первобытного человека imago, психическое
отображение чувственных ощущений, так сильно окрашено чувственным элементом,
так ярко, что, возникая репродуктивно, то есть в виде непроизвольных образов
воспоминаний, оно иногда принимает даже свойство галлюцинаций. Поэтому
первобытный человек, вспоминая, например, свою умершую мать, непроизвольно
воспроизводит ее образ в своей душе так ярко, что как бы видит и слышит ее дух.
Мы лишь «думаем» о наших умерших, а первобытный человек воспринимает их
конкретно, и это вследствие крайне чувственного свойства его духовных образов.
Это и послужило источником первобытного верования в духов. Духи не что иное,
как то, что мы попросту называем мыслями. «Мысли» первобытного человека,
собственно говоря, претворяются в видения, реальность которых так велика, что
он постоянно смешивает психическую реальность с внешней действительностью.
Поуэль говорит: «Мысли нецивилизованного человека неясны, главным образом,
вследствие того, что он не отличает объективное от субъективного». Спенсер и
Жиллен говорят: «То, что дикарь испытывает во сне, для него так же реально, как
то, что он видит наяву». Приведенные выдержки вполне подтверждаются моими
собственными наблюдениями над психологией негров. Источником верования в духов
именно и является этот основной факт, то есть психический реализм
самостоятельности образа в противоположность самостоятельности чувственных
восприятий, а вовсе не какая-то потребность со стороны дикаря объяснить что-то
такое — потребность, которую лишь неправильно приписывают ему европейцы. Для
первобытного человека мысль имеет характер зрительных и слуховых восприятий, а
следовательно, и характер откровений. Поэтому кудесник, то есть ясновидящий,
всегда бывает и философом-мыслителем, духовным руководителем своего племени,
посредником между богами и людьми, носителем откровения. Отсюда же происходит и
магическая сила мысли, которая вследствие своей реальности действует как
поступок, отсюда же и власть слова, в которое облекается мысль: слова, вызывая
в воспоминании «реальные» образы, тем самым производят и «реальное» действие.
Нас удивляет примитивное суеверие лишь потому, что мы сумели освободить
психический образ от характера чувственности, то есть научились «абстрактно»
мыслить, конечно с вышеупомянутыми ограничениями. Однако занимающиеся практикой
в области аналитической психологии знают, как часто приходится напоминать даже
образованным пациентам-европейцам, что мысль и дело вовсе не одно и то же:
одному приходится говорить по этому поводу, ибо он полагает, что достаточно
подумать о чем-либо, не претворяя мысли в дело; другому — потому что он считает,
что не смеет чего-либо даже подумать, иначе мысль насильственно повлечет за
собой действие.
Как легко психический образ вновь приобретает свою изначальную реальность,
|
|