|
ой крышкой, где были изображены ангелы, витающие в облаках, — она мне и
нравилась и казалась таинственной. А вот свой детский стульчик, купленный у
цыган за шесть пенсов, я любил — он создавал у меня восхитительное ощущение
собственности.
Еще незабываемые события того периода моей жизни: посещение королевского
Аквариума [2] , где мы с матерью смотрели представления, например «Она» [3] ,
или разглядывали голову живой дамы, охваченной языками пламени, которая, однако,
продолжала улыбаться, а потом, купив за шесть пенсов лотерейный билет, пытали
счастье: мать поднимала меня повыше, и я из большой бочки с опилками вытаскивал
пакетик с сюрпризом — в нем оказывалась леденцовая свистулька, которая не
свистела, и рубиновая брошь-стекляшка. Вспоминается также поездка в
Кентерберийский мюзик-холл, где я восседал в красном плюшевом кресле и смотрел,
как выступает мой отец…
А вот поздно ночью, укутанный дорожным пледом, я еду в карете, запряженной
четверкой, с матерью и ее друзьями-артистами, и мне приятны их веселость и смех,
когда наш трубач дерзкими звуками рожка возвещает наш проезд по
Кеннингтон-роуд под дробный цокот копыт и звон упряжки.
А потом что-то произошло. Может быть, через месяц, а может, и через несколько
дней, — я вдруг понял, что с матерью и в окружающем меня мире происходит что-то
неладное. Мать на все утро куда-то ушла со своей приятельницей и вернулась
очень расстроенная. Я чем-то забавлялся, сидя на полу, и воспринимал всю сцену
словно из глубины колодца, — я слышал страстные восклицания матери и ее рыдания.
Она то и дело поминала какого-то Армстронга: Армстронг сказал то, Армстронг
сказал это, Армстронг — подлец и негодяй! Ее волнение было таким непонятным и
сильным, что я заплакал, да так горько, что матери пришлось взять меня на руки.
И только через несколько лет я узнал, что произошло в тот день. Мать вернулась
из суда, где рассматривался ее иск моему отцу, не дававшему ей денег на
содержание детей. Решение было вынесено не в ее пользу, а Армстронг был
адвокатом отца.
Я тогда едва ли подозревал о существовании отца и не помню того времени, когда
он жил с нами. Отец, тихий, задумчивый человек с темными глазами, тоже был
актером варьете. Мать говорила, что он был похож на Наполеона. Он обладал
приятным баритоном и считался хорошим актером. Отец зарабатывал сорок фунтов в
неделю, что по тем временам было очень много. Все горе было в том, что он
сильно пил; мать говорила, что поэтому они и разошлись.
Но в те времена актеру варьете трудно было не пить — во всех театрах продавали
спиртное, и после выступления исполнителю даже полагалось зайти в буфет и
выпить в компании зрителей. Некоторые театры выручали больше денег в буфетах,
чем в кассах, и кое-кому из «звезд» платили большое жалованье не столько за их
талант, сколько за то, что большую часть этого жалованья они тратили в
театральном буфете. Так многих актеров погубило пьянство, и одним из них был
мой отец. Тридцати семи лет он умер от злоупотребления алкоголем.
С грустным юмором мать рассказывала о нем всякие истории. Пьяным он вел себя
буйно, и после одного из дебошей отца она сбежала со своими друзьями в Брайтон.
Он послал ей вслед отчаянную телеграмму: «Что у тебя на уме? Отвечай
немедленно!» И она в тон ему телеграфировала: «Балы, вечера и пикники,
любимый!»
Мать была старшей из двух дочерей. Мой дед, Чарльз Хилл, ирландец из графства
Корк, был сапожником. У него были румяные, словно яблочко, щеки, копна седых
волос и борода, как у Карлейля на портрете Уистлера. Его скрючило ревматизмом,
потому что, по его словам, ему приходилось спать на сырой земле, когда во время
восстания он прятался от полиции. В конце концов он поселился в Лондоне и
открыл сапожную мастерскую на Ист-лэйн.
Бабушка была наполовину цыганкой — это была наша страшная семейная тайна. Но
это не мешало бабушке хвастаться тем, что ее семья всегда арендовала землю. Ее
девичья фамилия была Смит. Я помню ее веселой старушкой — она осыпала меня
ласками и, разговаривая со мной, всегда сюсюкала. Бабушка умерла, когда мне еще
не исполнилось шести лет. Она разошлась с дедушкой, но по какой причине ни он,
ни она не рассказывали. По словам тетушки Кэт, тут был свой роковой треугольник
— дед застал бабушку с любовником.
Судить о морали нашей семьи по общепринятым нормам было бы так же неостроумно,
как совать термометр в кипяток. При такой наследственности, обе хорошенькие
дочери сапожника быстро расстались с отчим домом и устремились на сцену.
Тетя Кэт, младшая сестра мамы, тоже была субреткой. Но мы мало знали о ней,
она лишь изредка появлялась на нашем горизонте, чтобы тут же внезапно исчезнуть.
Она была хороша собой, не слишком уравновешенна и не ладила с матерью. Ее
редкие визиты обычно кончались тем, что она отпускала какую-нибудь колкость
моей матери и, хлопнув дверью, удалялась.
На восемнадцатом году мать сбежала в Африку с пожилым поклонником. Она любила
рассказывать о своей роскошной жизни среди плантаций, слуг и верховых лошадей.
Там и родился мой брат Сидней, когда матери едва исполнилось восемнадцать лет.
Она рассказывала мне, что Сидней — сын лорда и что, достигнув совершеннолетия,
он унаследует состояние в две тысячи фунтов. Это меня и радовало и огорчало.
Мать недолго оставалась в Африке, она вернулась в Англию и вышла замуж за
моего отца. Я не имел представления, чем закончилась ее африканская эпопея, но
при нашей крайней бедности я иногда упрекал ее за то, что она отказалась от
такой замечательной жизни. В ответ она, бывало, смеясь говорила, что была еще
слишком молода и не могла проявить столь разумную предусмотрительность.
Сильно ли она любила моего отца, я не знаю, но говорила она о нем без горечи.
Мне кажется, она была слишком беспристрастна для глубоко любящей женщины.
Иногда она отзывалась о нем с симпатией, а в другой раз рассказывала всякие
ужасы о
|
|