|
накурившись териака, теперь полон блаженства и что ему все
равно, если бы даже я стал рубить стены или жечь его дом.
Я вынул нож, но старшина оставался спокоен.
Тач-Гюль взяла меня за руку:
- Оставь его, теперь он душою в раю Магомета...
Она увела меня в самый верхний дом, и мы там сидели на ковре на крыше. Солнце
спряталось за вершины гор, и небо было красное, точно залитое кровью. Мне стало
больно, что я не увидел особой радости на лице моей сестры, когда сказал, что
увезу ее к себе в Ахал.
Крыша дома была самая высокая, и нас никто не видел. Кругом подымались вершины
скал, где в расщелинах росли искривленные фисташковые деревья.
Я увидел какое-то беспокойство в поведении Тач-Гюль. Она замолчала, раза два
встала, как будто бы хотела сойти вниз. Она кусала себе пальцы, совесть,
вероятно, ее мучила, и она меня стыдилась.
Я начал догадываться, что с нею, и моя душа стала скорбеть. Молча я сидел,
обняв колени, и смотрел на нее.
- Если так хочешь, можешь курить, - сказал я, - но кури здесь, я буду смотреть
на тебя.
Тач-Гюль ушла вниз и вернулась с маленькой лампой, трубкой и черной коробочкой.
Затем подошла и поцеловала мою руку:
- Сиди вот так и не двигайся. Я буду смотреть на тебя и думать про тебя. Я так
всегда делаю. Мне кажется тогда, что мы с тобой бегаем по камням, как раньше,
что мы сидим на горячем склоне горы, раскаленной полуденным солнцем, где цветут
красивые тюльпаны и маки. И я вижу, как ты меня ласкаешь. Я испытываю такую
радость, какую никогда не знала в жизни...
Она легла на старый узорчатый курдский ковер, подложив под голову шелковую
подушку, и своими маленькими руками стала приготовлять трубку, намазывая териак
возле отверстия.
Было так тихо, что дымок лампы подымался прямо к небу.
Тач-Гюль тихо говорила, пока не стала втягивать дым териака. Она смотрела
остановившимися расширенными глазами, полными странной радости. Ее глаза
делались все больше мертвыми, наконец застыли в неподвижном взгляде...
Она раскинула руки, и мне было стыдно глядеть на нее.
Потом она повернулась на спину, и я замечал, как на ее бледном лице менялись
чувства и мысли. Мне было и жаль ее, и я ее ненавидел! Больше всего я был зол
на то, что она глядит уже не на меня, а в небо, где видит кого-то другого.
Я подошел к ней и, став на колени, смотрел в ее бледное лицо. В нем было
столько счастья, оно было такое красивое, что я уже не думал о том, где я
нахожусь, и не боялся, что старшина или его слуги придут сюда, на крышу.
И тогда я опозорил дом хозяина, чьим я был гостем...
Тач-Гюль очнулась спустя много времени и долго еще лежала спокойно.
Она стала рассказывать, как тонко она слышит теперь все, что делается кругом.
Она сказала, что слышит, как на горах храпят кабаны, роющие землю. Она слышала,
как бьется мое сердце. Когда, усталая, она поднялась и поправила свою раскрытую
одежду, - только тогда она поняла, что я сделался ее мужем.
Теперь, приходя все больше в себя, усталая и разбитая, она стала тревожиться,
дрожать, и мне нужно было ее успокаивать.
Я ее звал сегодня же ночью уехать через горы к нам в Ахал. Я говорил ей, что
она будет моей женой и никто там ее не тронет.
Уже сделалось совсем темно, когда из ущелья поднялась большая круглая луна, и
ото всех скал потянулись длинные темные тени, как руки горного джинна.
Тогда пришел и старшина, ласковый, сча
|
|