|
дении культами плодородия,
даже в таких случаях, где плодородию, по всем показателям, не место. Так, то
обстоятельство, что туркмены Красноводской области приурочивали выемку птенцов
сокола-балобана из гнезда к тому времени, когда в пустыне начинает цвести некий
кустарник под названием юдарлик, автор объясняет следующим образом: «И в этой
примете мы вновь видим, как соединились и сознании человека весна, цветение
пустынного кустарника и ловчая птица. Рассмотренные выше факты касались идеи
плодородия и плодовитости в связи с весенним прилетом орла...» [Симаков 1998:
68] Проблема в том, что кустарник — пустынный и как таковой маркирует цветение
«запредельной», «хто-нической», воински-охотничьей зоны, данный факт следует
рассматривать скорее в контексте весеннего возвращения активной мужской части
племени из набега — и вообще перехода в соответствующую зону и к
соответствующему образу жизни. Важен не столько сам факт цветения, сколько
семантическая наполненность этого факта, которая моделируется в первую очередь
его простран-ственно-магистической привязанностью. К примеру, у русских до сих
пор сохраняется стойкое представление о несовместимости ряда цветущих растений
(e.g рогоз) с домашним пространством,
1 Кочевые тюрки (в частности, узбеки) традиционно уораивали na6ein па
сельскохозяйственные области Средней Азии в зимний период См |Нефед-кин 2004
851
Скифы
139
которое мотивируется соображениями о «накликании смерти». Причем в самом по
себе рогозе ничего плохого нет: его собирают и ставят «для красоты» во
временном жилье «на природе». Опасным считается только «наложение зон» (ср.
также ревностное соблюдение четности/нечетности цветов в букете в зависимости
от семантической наполненности resp.«праздника смерти» или «праздника жизни»).
Так что автоматическая привязка цветения к плодородию и рождению явно неверна.
О.М. Фрейденберг, увязавшая в свое время любое цветение и принесение цветов со
смертью и культом мертвых [Фрейденберг 1978: 142], права в том смысле, что
подобная яркая манифестация растительной сущности не могла не увязываться в
сознании индоевропейцев с другими магнетическими характеристиками растений, а
именно с их непременной включенностью в ритуал жертвоприношения — в «огненном»
ли варианте или в варианте, связанном с культом сомы/хаомы.
Если же снова вернуться к исключительно иранскому материалу, то
непосредственную кодовую связь двух основных иранских зооморфных воплощений
фарна — хищной птицы и барана — демонстрирует в первую очередь скифское
декоративно-прикладное искусство1. Голова хищной птицы с бараньим рогом или с
клювом, загнутым в совершенно «баранью» по форме волюту, есть, несомненно, один
из самых распространенных скифских мотивов. Кроме того, «кодифицированные»
таким образом хищные птицы достаточно часто соседствуют с «полными» жертвенными
изображениями (головы в рассеченном на четыре сектора поле или характерная поза
с подломленными ногами) баранов и нахчиров, как на бронзовой крестообразной
бляхе VI века до н.э. из некрополя Оль-вии или на бронзовом же навершии VII
века до н.э. из Махошевс-кого кургана на Кубани.
6.3. «Змеиная» составляющая грифона,
ритуалы перехода и несколько женских персонажей
скифского пантеона
Еще одна, несколько менее явная составляющая грифона задается специфической
«драконьей» особенностью его облика в греко-скифском искусстве2: ярко
выраженным зубчатым гребнем на
1 «Учитывая же близость функций Ворjipai ны и фарпа, следует полакпъ,
что в сакском, савроматском и скифском искусстве тема хищной птицы была
связана с представлениями о божествах воинской победы, могущества и оби
лия» [Литвинский 1968: 941.
2 Преимущественно IV—III веков до н.э.
140
В. Михайлин. Тропа звериных слов
шее, слишком длинной как для кошачьего тела, так и для орлиной головы. Змея как
самостоятельный персонаж в скифском зверином стиле представлена достаточно
скромно. Помимо змее-ногих женских божеств и «медуз», о которых разговор пойдет
чуть ниже, мне известна всего одна сцена терзания (на золотой обивке котла из
Ильичевского кургана V века до н.э. рис. 14), в которой змея является отдельным
действующим лицом.
На означенной сцене (к со
жалению, золотая пластина со-
РИС. 14 хранилась не полностью, однако
общий замысел изображенной картины и состав
участников вполне угадываемы) олень с семью отростками на рогах1, лежащий в
характерной жертвенной позе (с подломленными ногами), является жертвой сразу
троих хищников. В нижнюю часть горла ему впился кошачий хищник, обхвативший при
этом оленя лапой за шею (характерная манера кошачьих вообще и львов в
частности). Заднюю часть туши клюет орел, сидящий у оленя на крестце. Змея,
вставшая на свернутый кольцами хвост прямо перед мордой оленя, формально не
принимает участия в терзании, однако пасть у нее раскрыта (с явной
демонстрацией многочисленных — излишне многочисленных — зубов), а общий угол
подъема головы образует pendant к вытянутой вверх голове оленя. Сходную
композицию сцены терзания (только без участия змеи) м
|
|