| |
культурного текста и адаптацию его к доминантам собственной
культуры, вынужден — сознательно или бессознательно — мифологизировать те
культурные реалии, на которых основан оригинал Я, конечно, не говорю о тех
случаях, когда переводчик неадекватен той или иной реалии в силу элементарного
невладения общекультурным лексиконом в пределах собственного языка Так, если в
переводе вышедшего у нас недавно классического труда по кельтологии
(выполненном, кстати, вполне солидным ученым) «рыбаки караулят сети в ожидании
ночного клева», то можно посочувствовать переводчику, не знающему, что рыба,
хоть русская, хоть ирландская, на сеть ни за что клевать не станет Или если
персонифицированный образ Ирландии сравнивается с «Аккои Ларентиеи, кормилицей
Ромула и Рема, куртизанкой, наделявшей весь Рим своей прибылью», то переводчику
можно посочувствовать еще раз (или порадоваться зато, насколько превратно он
представляет себе суть профессиональных обязанностей куртизанки1) Но если в том
же переводе несколькими страницами ниже первого перла возникают «рассказчики из
Барры», то на переводчика, пусть даже он ездит в Ирландию каждый божий год,
вряд ли стоит пенять за незнание того обстоятельства, что Барра — это такой
небольшой остров в составе Гебридского архипелага, и рассказчики могут быть из
него только в том случае, если они — в силу устойчивой кельтской традиции —
суть существа сугубо потусторонние2
Однако даже и в удачных переводах, выполненных вполне профессиональными в
своем деле людьми, волей-неволей возникает искаженный образ «чужой» реальности
И дело не в степени погружения переводчика в иную культурную среду будь он даже
имманентен ей изначально, ему все равно придется «затачивать» текст под лекало
читательского восприятия, если он хочет быть хоть сколько-нибудь адекватно
понят Примере Набоковым, предпочитавшим переписать текст на «втором родном»
русском заново, нежели переводить его, весьма показателен, при всей
неадекватности русского языка американского Набокова современному русско-
' А с другой стороны — насколько захватывающая историко-мифологичес-кая
картина предстает взору доверчивого читателя Какие же «прибыли» должны были
иметь раннеримские куртизанки, чтобы наделять ими весь юрод? Рим превращается
втуристически-бордельный центр вроде Гаваны 50-х или современного Бангкока А
метаморфозы дальнейших судеб Ромула и Рема вполне достойны голливудского
подхода
2 Кстати, о потусторонности и о прочих антиподах бывают случаи и во-BCL
сюрреалистические Так, из вышедшего в 1993 году в Рше пятитомного издания прозы
Ди Эич Лоренса можно узнать, что в Австралии высятся рощи резиновых деревьев Я,
конечно, понимаю, что речь о каучуконосах и прочих рашого рода 1евеях Но
картинка получается замечательная
Архаика и современность
493
му языку (каковая неадекватность воспринимается порой просто как манерничанье).
И в данном случае также важен не результат — важна субъективная интенция.
Художественный перевод с точки зрения собственной культурной традиции, даже
при всей его показной направленности вовне — это, по большому счету, акт
аутоэротический. Ибо выполняет он (если «снять» изложенный в предыдущей главке
«идеологический» уровень стоящей перед ним культурной задачи) две основные
функции. Во-первых, это создание образа «чужого», «другого» — именно образа,
поскольку к «настоящей» чужой реальности складывающаяся в национальной1
коллективной памяти мифологизированная «картинка» отношение чаще всего имеет
весьма опосредованное. Во-вторых, это вовсе не поиск чужого опыта: на чужих
ошибках, как известно из Гегеля, никто никогда ничему не учится. Это поиск в
«запредельной» культуре, представленной как статусная, эха собственным
культурным изменениям; и тем самым — получение на них дополнительной, по
существу магической, санкции. А далее — как в гениальном пассаже из
Гёльдерлинова «Гипериона», в котором, как в стеклышке микроскопа, раз и
навсегда отпрепарирована суть любой культурной экстраполяции. «Мне чудится,
будто я что-то вижу, но я тотчас же пугаюсь, словно увидел свой собственный
образ; мне чудится, будто я прикоснулся к мировому духу, как к теплой руке
друга, но, очнувшись, я понимаю, что это моя собственная рука» [Гёльдерлин
1988:49]. Не уверен, что Гёльдерлин сам понял, насколько страшную вещь он
написал — и насколько убийственную для любого романтизма: он часто не ведал,
что творит. А если понял — то ему было от чего сойти с ума. Зато кто уж понял,
о чем здесь речь, — так это еще один будущий клиент психиатрической клиники,
великий и безумный Фридрих Ницше, один из первых усерднейших читателей
Гёльдерлина, многое взявший у него для своего «Заратустры». Ваша любовь есть
ваша дурная любовь к самим себе.
Однако вернемся к художественному переводу, который издавна прилежно вносит
свою лепту в сотворение искаженного образа иной культуры в «родном» культурном
контексте. Проще всего увидеть и понять, к чему сие приводит, можно, так
сказать, на примере с двойным отражением: наблюдая, как улыбаются нам образы
соотечественников и образы отечественной реальности, созданные гением
голливудских творцов. Понятно, что все эти дурковатые монстры, живущие в некой
безвоздушной инопланетной сре
|
|