|
в литературе и политике не сделали ни малейшего вреда этому страшному воину, но
единственный удар, нанесенный семьею, разбил его»; если, одним словом,
постыдные действия семьи не были причиною наступившего вскоре разрушения – ибо
оно началось уже раньше, – то несомненно, что ими дан был этому разрушению
роковой и могущественный толчок…
Таким образом, мы подошли к последнему и страшному периоду в жизни нашего поэта,
– периоду, перед явлениями которого смолкают все чувства, кроме глубочайшего
сострадания и удивления…
Глава VI. Последние годы
Тяжкие недуги. – Прусская полиция запрещает умирающему поэту приезд в Берлин
для советов с врачами. – Необычайная бодрость духа при адских мучениях. – Плач
перед статуей Венеры Милосской. – Юмор и перлы поэзии на смертном одре. –
«Мемуары» и их загадочная судьба. – Смерть
.
На страницах настоящего очерка нам неоднократно уже приходилось встречаться с
проявлениями болезни Гейне, – проявлениями в форме сильных головных болей,
общего нервного расстройства, ослабления глаз почти до слепоты, паралича руки и
тому подобного. Так как некоторые из этих симптомов начали обнаруживаться уже в
ранней молодости поэта, то бесспорно, что болезнь лежала в самом организме его.
Но мы видели, как, тоже в молодости, помогал он сам ее развитию непомерным
потворством своей чувственности; и, так как оно продолжалось почти в такой же
степени и далеко за пределами молодых лет, то нисколько не удивительно, что
вместе с ним шло и развитие болезни. Одно время, в начале сороковых годов,
здоровье поэта значительно поправилось; глядя на этого подвижного человека,
«блестящего и изящного, как светский аббат» (писал о нем в это время Лаубе), с
розовым цветом полных щек, с маленькими, но ярко искрящимися глазами, с высоким,
лишенным морщин лбом, над которым красиво лежали густые темно-каштановые
волосы, никто бы не поверил, что несколько лет спустя он увидит пред собою
разбитый, иссохший скелет… Улучшение здоровья было действительно только видимое.
Уже незадолго до ссоры с двоюродным братом писал он одному из друзей, что
левый глаз у него совсем закрылся, а в правом тоже помутилось; сильное
потрясение, произведенное этою несчастною историею о наследстве, подвинуло
болезнь вперед исполинскими шагами. Недовольный парижскими докторами, – хотя
один из них, Гюби, много сделал для облегчения его мучений, – он думал ехать в
Берлин, чтобы посоветоваться со знаменитым Диффенбахом, – но, не будучи уверен,
что личной безопасности его не предстоит ничего «неприятного» со стороны
прусской полиции, обратился за посредничеством к одному из своих доброжелателей,
великому натуралисту Александру Гумбольдту, который в ту пору был в большой
милости у прусского короля; ответ пришел отрицательный: Гумбольдту, несмотря на
его усиленное ходатайство, отказали, и отказали так решительно (не король, а
высшая полиция, пред которою и государь оказался бессилен), что он писал поэту:
«Я считаю долгом просить Вас не вступать на прусскую землю». Между тем болезнь
усиливалась; пальцы и правая нога утратили чувствительность, вследствие чего
затруднилась способность движения. Доктора послали больного на воды в Бареж;
ему стало еще хуже.
«Мои органы, – писал он, – снова так ослабли, что я не могу писать; вот уже
четыре месяца, как не ем ничего, потому что трудно жевать и нет никакого
ощущения вкуса. Я тоже ужасно исхудал, бедный живот мой плачевно уничтожился и,
– прибавлял он, находя и в это время возможность шутить и острить, – я
сделался похож на тощего одноглазого Аннибала…»
Но не только смеяться мог он среди невыносимых страданий: чувство жизни, жажда
наслаждения ею были так велики, что уже одно воспоминание о недавнем
удовлетворении этой жажды доставляло ему отраду: «Сладкое сознанье, – говорил
он в том же самом письме, – что я вел до сих пор прекрасную жизнь, наполняет
мою душу даже в это печальное время и вероятно не оставит меня в самые
последние часы…» Мало того: так сильны были в нем чисто чувственные склонности,
что и теперь, совершенно разбитый, он сожалел, что хотя целует свою Матильду,
но вследствие паралича губ «не чувствует ничего», и даже несколько лет спустя,
когда физические муки его достигли апогея, выражал сетование и скорбь, что не
существует уже для него «прекрасных горных вершин, на которые он мог бы
взбираться, и прекрасных женских губ, которые он мог бы целовать…» Но само
собой разумеется, что такие минуты, такие ощущения бывали редки: страшные
физические боли господствовали надо всем, и как наш Некрасов, находившийся
почти в таком же положении, писал: «Хорошо умереть – тяжело умирать», точно так
же – буквально так же – Гейне находил ужасным «не смерть (если вообще она
существует, – прибавлял он), а умирание…» Навестивший его в начале 1847 года
Лаубе нашел друга страшно изменившимся, высохшим, как скелет, обросшим седой
бородой, потому что нервная раздражительность не позволяла бритве дотрагиваться
до лица (до тех пор Гейне очень гладко брился), с сухими, в беспорядке
спускавшимися на лоб волосами, с судорожно двигавшимися губами, с напряженно
поднятою вверх головою, так как зрачок правого – единственного уцелевшего –
глаза мог видеть только сквозь открытую узкую щель между веками. В этом
|
|