|
повлекло за собой в некоторых немецких правительствах совершенно нелепые меры;
так, например, многие профессора, ни в чем не повинные, были уволены в
отставку; в объявлениях об изданиях новых журналов имена «молодых германцев»,
если они значились в числе сотрудников, старательно вычеркивались; наконец,
дошли даже до того, что запрещение печатания и продажи сочинений этих писателей
было распространено не только на находившиеся уже в обращении, но и на
будущие
труды их!
Понятно, какое действие должно было произвести все это на Гейне. Сначала он не
хотел верить полученным в Париже известиям о неслыханном постановлении; когда
они подтвердились, он высказал такое же изумление свое этой мерой в прошении, с
которым, собственно по отношению к себе, обратился в бундестаг и которое,
конечно, было оставлено без всяких последствий. Уже в 1842 году было снято
запрещение, наложенное на сочинения нашего поэта, а покамест дело дошло даже до
того, что прусское правительство пригрозило редакции «Revue des deux Mondes»
запрещением ввоза этого журнала в свои владения, если в нем будет продолжаться
печатание статей Гейне во враждебном Пруссии духе. Строгость относительно Гейне
усиливалась благодаря преследованиям и нападениям на него с разных сторон –
таких даже, где они являлись ему полным сюрпризом. С одной стороны, например,
Менцель, уже после постановления бундестага, писал, что «Гейне, прежде всего
увлекаемый еврейскими антипатиями, сделал благодатными темами, на которых потом
начала разыгрывать всевозможные вариации „Молодая Германия“, осмеяние
христианства и морали, немецкой национальности и нравов, требование эмансипации
плоти, разврат молодой Франции, кокетничанье с республикою» и т. п. С другой
стороны, бывшие друзья поэта, перешедшие во враждебный лагерь, шли по стопам
знаменитого доносчика, и между ними, например, Ж.-Б. Руссо кричал на столбцах
газет, что автор «Романтической школы» превзошел в этом сочинении даже Вольтера
грязью, гримасничаньем и т. п., что главной тенденцией его здесь было – унижать
и оскорблять христианскую религию, и далее все в таком же роде. Под гнетом
постоянного и естественного раздражения, озлобления, скорбного чувства,
испытывая разные чисто житейские неприятности и невзгоды – отчасти по своей
вине, отчасти по чужой, под влиянием нескольких тяжелых утрат в последние годы
(смерть г-жи Варнхаген, истребление пожаром оставшихся в Гамбурге рукописей
его), Гейне часто чувствовал упадок сил и энергии. Друзья советовали ему
возвратиться в Германию; он отказывался на том основании, что это возвращение
«могли бы подвергнуть всевозможным превратным толкованиям». А между тем и во
Франции ему с каждым днем жилось все хуже и хуже. В очень значительной степени
отравляли ему жизнь отношения к немецким демагогам и заговорщикам, скопившимся
в это время в Париже в довольно большом количестве и негодовавшим на поэта за
то, что он, защищая в печати народное дело, лично остался в стороне от этих
представителей народа, оскорблявших его аристократическое, в духовном смысле,
чувство своим образом жизни, привычками и т. п. Нападения и обвинения с этой
стороны, часто в соединении с клеветой, заставили поэта наконец затворить свою
дверь почти для всех своих соотечественников.
«Немцы, которых я вижу в Париже, – писал он, – исцеляют меня от тоски по
родине; это большею частью сволочь, нищие, угрожающие, когда им ничего не даешь,
негодяи, постоянно кричащие о честности и отечестве, лжецы и воры…» «Если бы я
захотел, – читаем в другом месте, – следуя этнографической системе Лепорелло,
издать иллюстрированный список разных мошенников, очищавших мои карманы, то,
конечно, в этом списке сошлись бы в достаточном количестве представители всех
цивилизованных стран; но пальма первенства все-таки осталась бы за моим
отечеством, совершавшим в этом отношении невероятнейшие вещи…»
Об «очищении карманов» поэт говорит потому, что оно действительно играло видную
роль в сношениях с ним большей части этих людей: сам нуждаясь, он помогал им
деньгами, ручался за них, когда они брали взаймы у других, доставлял им занятия,
благотворил сколько мог и постоянно был при этом жертвой самой неблаговидной
эксплуатации, гнусной неблагодарности и тому подобного. Но если с негодованием
отворачивался он от тех, в которых под личиною патриотизма усматривал совсем
иное, то зрелище истинных страданий соотечественников наполняло его сердце
глубочайшею скорбью и сочувствием. Тоска по родине продолжала жить в нем,
глубоко усиливаясь по мере того, как усиливался разрыв его с нею. Но
одновременно с этим скреплялись все больше и больше узы, связывавшие его с
Франциею. Наш поэт сделался «своим» среди всего, что было в Париже наиболее
выдающегося в области литературы, искусства, интеллигенции вообще; его
ближайшие знакомые и друзья – Дюма, Готье, Виньи, Жорж Санд, Минье, Тьерри,
Тьер, Беранже, Шопен, Мейербер, Берлиоз, Лист; приезжающие в Париж передовые
люди других национальностей тоже завязывают с ним близкие отношения, и, по его
собственным словам, слава его в это время – «слава европейская».
К этому же времени относится событие в его частной жизни, которому биографы
почему-то придают большое значение. Это – связь поэта с Евгенией (известною под
именем Матильды) Мира, – связь, первоначально имевшая форму простого
сожительства, а потом, в 1841 году, завершившаяся законным браком. Когда
знакомишься с этой историей, вспоминаешь множество подобных фактов:
долговременную и прочную связь человека вполне выдающегося с женщиной, стоящей
несравненно ниже его по развитию и образованию. Матильда – будем так называть
ее – незаконная дочь богатого человека, покинутая своим отцом, до пятнадцати
лет росшая в деревне между крестьянами, а потом переехавшая в Париж к своей
тетке-башмачнице, где и встретил ее наш поэт, была женщина совсем
необразованная, едва грамотная, до такой степени чуждая высших интересов, что
|
|