|
над его «жидовством», которые, к тому же, исходили бы только от невежественного,
обскурантного меньшинства и уж нисколько не мешали бы ему быть «сыном и
апостолом» христианской культуры, как выразился о нем – и совершенно
справедливо – только что упомянутый биограф. Гораздо проще и искреннее, к
сожалению, то объяснение, которое давал выкрестившийся Гейне, когда писал
своему другу Мозеру:
«Я очень хорошо понимаю слова псалмопевца: „Господи! Дай мне насущный хлеб,
дабы я не позорил Твое святое Имя!“ Весьма фатально, что во мне весь человек
управляется бюджетом! На мои принципы отсутствие или изобилие денег не имеет ни
малейшего влияния, но на мои поступки оно влияет тем сильнее. Да, великий Мозер,
Генрих Гейне очень мал… Это не шутка, это мое серьезнейшее, исполненное самого
сильного негодования убеждение. Не могу достаточно часто повторять тебе это,
чтобы ты не мерил меня масштабом твоей собственной великой души. Моя душа –
гумиластиковая, она часто растягивается до бесконечности и часто стягивается до
крошечных размеров…»
Столько же искреннего и горького самобичевания в юмористических словах другого
письма тому же Мозеру: «Мне было бы очень прискорбно, если бы мое свидетельство
о крещении могло представиться тебе в благоприятном свете. Уверяю тебя, что,
будь законами дозволено красть серебряные ложки, я бы не выкрестился…» Правда,
у нас есть несомненные доказательства – и со стороны самого поэта, и со стороны
других, – что этот шаг был сделан им после долговременной и тяжелой внутренней
борьбы; но тем не менее он был сделан – и это без малейшего внутреннего
убеждения или духовного побуждения (при существовании которых мы, конечно, не
стали бы обвинять его), а исключительно в соображениях практического свойства.
Но и тут возникает вопрос: да для чего же было Гейне, с теми литературными
сокровищами, которые он носил в себе, задумываться о приобретении себе прочного
служебного положения! Как мог он, едва только вступивший на литературную дорогу,
и вступивший на нее так блистательно, уже теперь предвидеть, что она не даст
ему достаточных средств к существованию, и предусмотрительно стараться заменить
их другими?
Так или иначе, а первое вступление нашего поэта на житейский путь уже
самостоятельным человеком сопровождалось так называемым фальшивым шагом, в
котором ему, впрочем, как и следовало ожидать, пришлось вскоре раскаяться, –
раскаяться и по тяжелым внутренним ощущениям, вызванным в нем этим поступком, и
ввиду непрактичности его. Что касается первых, то он, конечно, был вполне
искренен, когда писал, что в душе его «вновь возгорелась междоусобная война,
все чувства возмущены – за меня, против меня, против всего света…» А в
непрактичности своего поступка – по крайней мере покамест – начинал он
убеждаться уже теперь, судя по таким, например, словам в одном из его писем:
«Не глупо ли? Едва я выкрестился – меня ругают как еврея… Я ненавидим теперь
одинаково евреями и христианами. Очень раскаиваюсь, что выкрестился: мне от
этого не только не стало лучше жить, но напротив того – с тех пор нет у меня
ничего, кроме неприятности и несчастия». И это убеждение в том, что и с
практической стороны он ошибся, еще более раздражало его.
Глава IV. Литературная деятельность до отъезда в Париж
Нордерней и море. – Интриги против Гейне перед Соломоном. – Первые два тома
«Путевых картин» и запрещение их во многих германских государствах. – Поездка в
Англию. – «Книга песен». – Гейне – редактор политической газеты. – Искание
университетской кафедры. – Путешествие по Италии. – Третий том «Путевых картин»
и история с графом Шатеном. – Июльская революция. – Отъезд в Париж
.
Через месяц по окончании курса мы находим Гейне в Нордернее, куда он благодаря
поддержке дяди поехал для укрепления здоровья, и если мы упоминаем об этой
поездке, нисколько не важной в фактическом отношении, то потому, что она еще
более сблизила поэта с морем и дала ему новый материал для поэтического
творчества. Здесь волны, «журча, рассказывали поэту много чудных повестей,
лепетали много слов, с которыми связаны дорогие воспоминания, много имен,
отзывающихся сладостным предчувствием в сердце»; здесь слышал он разные морские
преданья и легенды, которыми потом чудесно воспользовался в своих стихах;
отсюда писал он такие, например, строки: «Часто мне думается, что море – сама
душа моя; и как в море есть скрытые водяные растения, которые лишь в минуту
расцветанья всплывают на его поверхность и в минуту отцветанья опять
погружаются на дно, так порой и из глубины души моей всплывают чудные цветы, и
благоухают, и блещут, и снова исчезают»; тут создавались и восторженные гимны
морю, и необычайно сильные картины бури, и песни любви, в которых говорил поэт
о сходстве между его сердцем и этим необъятным морем с раскинувшимся над ним
необъятным небом, и звуки мировой скорби юноши, который, стоя на пустынном
берегу, с тревогой в груди, с сомнением в голосе мрачно говорит волнам: «О,
разрешите мне, волны, загадку жизни – древнюю, полную муки загадку!..» И многое
еще, или находившееся в непосредственной, правильной связи с окружавшею поэта
природою, или выражавшее другие впечатления, другие чувства, другие мысли –
только все на фоне этого моря, этого неба, этой грандиозной пустыни…
|
|