|
дерзким. «Гёте, – рассказывает брат нашего поэта, – был поражен и острым тоном
спросил: „Других дел у вас в Веймаре нет, господин Гейне?“ Гейне же ответил:
„Переступив порог Вашего Превосходительства, я покончил в Веймаре все свои
дела“, – и удалился». Мы имеем однако и другого рода свидетельство о
впечатлении, произведенном Гёте на его молодого гостя, – свидетельство это
исходит от того же самого Генриха Гейне, которого мы только что видели таким
ироническим. Восемь лет спустя, вспоминая об этом веймарском свидании, он
писал:
«Его наружность была так же значительна, как слово, живущее в его произведениях,
и фигура его была так же гармонична, светла, радостна, благородна,
пропорциональна, и на нем, как на античной статуе, можно было изучать греческое
искусство. Глаза его были спокойны, как глаза божества… Время покрыло, правда,
и его голову снегом, но не могло склонить ее. Он продолжал носить ее гордо и
высоко, и когда он говорил, то казалось, что ему дана возможность пальцем
указывать звездам на небе путь, которым они должны следовать. На его губах иные
находят холодные черты эгоизма; но и этот эгоизм свойствен вечным богам и даже
отцу богов – великому Юпитеру. Право, когда я посетил его в Веймаре и стоял
перед ним, то невольно смотрел вбок – не увижу ли подле него орла с молниями в
клюве. Я был готов даже заговорить с ним по-гречески…»
[3]
Путешествие это, которому мы обязаны лучшими страницами в «Путевых картинах»,
то есть лучшим, что вышло из-под пера Гейне в прозе, – сам поэт называл очень
спасительным для себя, сильно укрепившим его, хотя тут же замечал, что
испытывавшиеся им наслаждения отравлялись следовавшею за ним в виде призрака
юриспруденциею и все теми же денежными заботами и затруднениями. Но в том же
письме к другу, где говорит он об этих впечатлениях, находим и такие слова:
«Кроме того (то есть кроме материальных забот), в настоящую минуту я не
возбуждаю особенного энтузиазма; я не настолько глуп, чтобы скрывать это от
себя, и очень хорошо понимаю причину разных пожатий плеч, покачиваний головы.
Словом, меня считают обанкротившимся, и я не обвиняю ни одного разумного купца,
который не делает мне кредита…»
Мы не знаем, на каком основании говорилось все это, ибо в ту пору литературное
положение Гейне в лучшей части критики и публики было блистательное; вероятно,
тут играло роль общее раздражение, при котором молодому поэту казалось, что его
недостаточно ценят, тем более что он сам признавал себя далеко не
«обанкротившимся» в умственном и поэтическом отношениях. «Не знаю, – писал он
Мозеру, – имеют ли право наши эстеты видеть во мне уже угасшую свечу… Более чем
когда-либо ощущаю я в себе присутствие божества…» И он имел фактическое право
говорить это, потому что, кроме значительного числа прекраснейших стихотворений,
лежавших еще в его портфеле и написанных после «Intermezzo», создавались им и
другие, более крупные вещи: так, к этому именно времени относится начало его
романа «Бахарахский раввин», которое, к сожалению, так и осталось только
началом.
Но все это делалось в те часы, когда поэт мог отрывать себя от обязательных
юридических занятий. Время экзамена приближалось. Весною 1825 года это важное
событие совершилось, экзамен был с грехом пополам выдержан, и 20 июля, после
защиты диссертации, автор «Альманзора» и «Ратклифа» был возведен Геттингенским
университетским советом в степень доктора юридических наук (третьего разряда).
Но ровно за месяц до этого произошло другое событие – гораздо более важное,
одно из тех в жизни Гейне, перед которым с глубоким изумлением, и притом
изумлением не особенно приятного характера, останавливается биограф, – одно из
тех, где противоречивость в натуре и характере Гейне, странная шаткость многих
мнений его и взглядов является в полном блеске, если уместно здесь это слово.
Мы говорим о переходе его в христианство, и именно в лютеранское исповедание,
совершившемся 28 июня 1825 года. Тот самый человек, который еще недавно и
письменно, и словесно, и в печатных произведениях («Альманзор») громил евреев,
менявших из-за личных выгод религию, который за год до того писал своему другу
Мозеру: «Я считал бы ниже своего достоинства и пятном для своей чести, если бы
позволил себе выкреститься только для того, чтобы получить должность в Пруссии»,
– этот самый человек крестился исключительно с этою практическою целью, потому
что видел невозможность добиться чего-нибудь «служебного», то есть более или
менее прочно обеспечивающего существование, без перехода в христианство.
Слабыми, не выдерживающими строгой моральной и логической критики
представляются нам ссылки поэта в этом случае на то, что «метрическое
свидетельство о крещении представляет собою билет для входа в европейскую
культуру», то есть, другими словами, что крестится он для того, чтобы вступить
в эту, закрытую для его единоверцев, культурную область; несостоятельным
находим мы и объяснение, что нет у него достаточно сил для того, чтобы слушать,
как его называют и будут называть жидом; натянутым кажется нам и замечание
одного из его биографов, что «независимо от личной выгоды, которую надеялся
приобрести Гейне переходом в христианство, он сделал этот шаг еще потому, что
познал, будто культура и литература его времени – христианские, и притом
протестантски-христианские, и чувствовал себя сыном и апостолом их». Такая
личность, как Гейне, не нуждалась ни в каком «билете для входа» в ту культуру,
где ему самому суждено было сделаться не простым участником общего движения, а
мощным руководителем его, – сознание чего притом было сильно в нем уже в эти
ранние годы; такой личности, как Гейне, который, сверх того, постоянно заявлял
о своем презрении к «черни», к массе, нечего было бояться и вздорных насмешек
|
|