|
различным кафедрам именно гегельянцы. Гейне тотчас же сделался горячим
приверженцем освободительного учения знаменитого философа. Правда, впоследствии
он посмеивался над этой философией, над ее отвлеченностью и туманностью, над
тем, что она превращала живых людей в идеи и т. п.; гораздо позже он говорил
Лассалю, что «в пору своего берлинского студенчества мало понимал из философии
Гегеля, но принимал ее только вследствие своего убеждения, что учение это
составляет истинно кульминационный пункт века в умственном отношении». Правда,
за два года до своей смерти он в «Признаниях» делал такое
полусерьезное-полушутливое заявление: «Вообще, философия эта никогда сильно не
увлекала меня, а об убеждении в этом отношении не может быть и речи; я никогда
не был отвлеченным мыслителем и принял без оценки синтез Гегелевой философии,
выводы которой льстили моему самолюбию: я был молод и горд, и высокомерие мое
было польщено, когда Гегель сообщил мне, что я на земле – бог…» Но в этом полу
отречении от Гегеля, независимо от проявления здесь одной из основных
склонностей Гейне – смеяться над всем на свете, даже самым дорогим для него,
играли роль и специфические обстоятельства, например, желание оправдаться в
возводившемся на него как раз в это время обвинении, что он от атеизма вернулся
к прежнему деизму. На самом же деле гегелевская философия глубоко внедрилась в
ум поэта. К лекциям Гегеля и беседам его (Гейне находился и в личных контактах
со знаменитым философом) присоединим лекции Боппа, открывавшие Гейне с
совершенно новых сторон мир восточной поэзии, и Ганса, который, по позднейшему
отзыву Гейне, «способствовал развитию германского либерализма – освободил от
нелегких уз даже наиболее скованные мысли, сорвал маску с лица лжи» и, стоя в
юридической науке на философской почве в духе и направлении Гегеля, «самым
сокрушительным образом ратоборствовал против тех холопов римского права,
которые, нимало не разумея духа, оживлявшего древнее законодательство,
занимаются по отношению к нему только тем, что очищают внешнюю одежду его от
пыли и моли»; вспомним и лекции Вольфа, объяснявшего внутренний смысл и внешнюю
художественную красоту в поэтических произведениях древних греков, и мы увидим,
что пребывание Гейне в Берлинском университете оказывалось для него, несомненно,
очень благотворным. Расширению его умственного кругозора, направлению и
упрочению его политических и социальных воззрений в том духе, в каком они
являлись в его последующих произведениях, соответствуя, так сказать, и его
органическим, врожденным воззрениям, способствовало также в значительной
степени общение его с несколькими родственными ему по духу и стремлению
молодыми людьми, занявшими потом видное место в литературной и культурной жизни
Германии (например, поэт Иммерман), которые если подчинялись сами влиянию
будущего автора «Путевых картин», сознавая присутствие в нем высшей,
«отмеченной божьим перстом» натуры, то оказывали и на него значительное
действие в интеллектуальном отношении. С несколькими из этих людей связывали
нашего поэта, кроме интересов общих, и интересы более частные: речь идет о
членах образовавшегося в то время в Берлине «Общества культуры и науки
еврейства», которое, действуя в духе знаменитого реформатора немецких евреев и
философа Мендельсона (друга Лессинга), поставило себе, как объяснял Гейне,
целью посредничество между историческим иудейством и новейшею наукой, о которой
предполагали, что она с течением времени должна будет стать во главе управления
всем миром.
Гейне примкнул к этому кружку настолько же горячо, насколько презрительно и с
негодованием избегал всяких сношений с тем берлинским еврейством, которое или
фанатически держалось своих традиционных предрассудков, или ставило на первый
план торгашеские интересы; он не пропускал почти ни одного заседания, одно
время исполнял даже обязанности секретаря, и так как вопрос собственно
еврейский обсуждался здесь в неразрывной связи с вопросами общими и
нравственными, политическими и социальными – то понятно, что общение с этими
людьми надо причислить к благотворным сторонам пребывания нашего поэта в
Берлине.
Но не в такой только обстановке проходила здесь его жизнь. Чувственные
наклонности, жажда шумной, часто беспутной, циничной жизни, постоянно
чередовавшаяся у Гейне с мизантропическим затворничеством, уходом в высшие
интересы, в свой внутренний мир, увлекали его в другие кружки: людей умных,
даровитых, но совершенно безалаберных, лишенных нравственного устоя, погибавших
или в сумасшествии, или от других подобных причин, жертв собственной несчастной
натуры и несчастных житейских обстоятельств. В такой компании, этом прототипе
нашей современной литературной «богемы», интересы литературы занимали видное
место, но занятие ею шло среди беспрерывных кутежей и оргий, и Гейне принимал в
этом немалое участие, причем у него, никогда ничего не пившего, главную роль
играли женщины. Судя по тому, что в одном из стихотворений он очень энергично
заявляет, что никогда в жизни не соблазнил ни девушки («плюньте мне в глаза,
если я сделал это»), ни чужой жены; судя и по некоторым другим указаниям его же,
надо заключить, что женщины, составлявшие
реальный
предмет увлечений нашего поэта, как и Байрона, принадлежали к разряду «вольных».
А что в большинстве как теперешних, так и последующих увлечений женским полом
сердце не играло никакой роли, а чувственность, напротив того, очень большую –
это доказывают опять же некоторые его собственные стихотворные признания,
делаемые им в цинично-шутливом тоне.
Этот образ жизни, продолжавший весьма пагубно действовать на здоровье поэта,
|
|