|
на находящуюся с ней в близкой связи книжную торговлю обрушивались самые
строгие политические меры, вследствие чего литература ограничивалась областью
«изящной словесности» в самом тесном значении этого слова, а именно областью
романа – дюжинного, «бульварного», за немногими только исключениями;
журналистика поневоле воздерживалась от обсуждения каких бы то ни было
политических вопросов и посвящала чуть не все свои столбцы водянистым
эстетическим рассуждениям, литературным сплетням, театральным рецензиям,
маленьким скандальчикам, «так что, – как жаловался позже Гейне, – кому
попадались в руки наши газеты, мог бы подумать, что немецкий народ состоит
исключительно из болтающих всякий вздор нянюшек и театральных рецензентов».
Зато, как это почти всегда бывает, развилась в широких размерах общественная
жизнь в ином направлении.
В Берлине делалось все возможное для процветания «искусства» и «веселости».
«Опера, театр, концерты, ассамблеи, балы, частные вечера, маленькие маскарады,
спектакли любителей и так далее – вот наши главнейшие развлечения во время
зимы», – писал Гейне. Сам он на первых порах тоже кинулся в этот водоворот с
живым увлечением, кинулся как по своей страсти к шумной, кипучей жизни, которая
постоянно чередовалась у него с настроением совершенно противоположным, так и
по весьма естественному любопытству провинциала, попавшего из скромных городков,
где до сих пор протекала его жизнь, в великолепную и оживленную столицу.
Правда, его веселье, его увлечение этой жизнью имеет свой особенный,
специфический гейневский характер: из многих мест его «Берлинских писем» видно,
что среди увлечения шумною жизнью Берлина поэта не оставляло сатирическое
отношение к действительности. На первых порах оно было еще довольно слабо,
подавляясь в значительной степени чисто внешними впечатлениями; но чем более
охладевала первая горячка, чем более стушевывался наивный и увлекающийся
провинциал и выплывал наружу Генрих Гейне, тем сильнее пробуждался в нем
насмешливо-критический дух, находивший в окружающей действительности обильную
пищу. Эту пищу дает ему и сам город с внешней стороны, – город, «хотя
выстроенный в новом вкусе, очень красиво и правильно, но все-таки производящий
какое-то скучное впечатление», – город с его «длинными однообразными домами,
длинными и широкими улицами, вытянутыми и построенными по шнурку и большею
частью по безусловной воле одного человека, вследствие чего нельзя из них
вывести никакого заключения об образе мыслей массы», – город такой, что «если
вы захотите увидеть в нем хоть что-нибудь, кроме мертвых домов и берлинцев, то
вам придется запастись для этого несколькими бутылками поэзии».
Чтобы получить полное понятие о тех чувствах, которые вызывались в молодом
поэте-студенте тем, что встречал он в Берлине подле себя, стоит прочесть
следующие строки из письма, где идет речь о «квасном» патриотизме берлинцев:
«Я замечаю, что вы довольно кисло смотрите на меня вследствие горького,
насмешливого тона, с каким я иногда говорю о предметах, которые для других
дороги, и должны быть дороги. Но я не могу говорить иначе. Моя душа слишком
сильно горит стремлением к истинной свободе, чтобы я не ощущал досады при виде
наших крошечных, широкоболтливых героев свободы в их пепельно-серой мизерности;
в моей душе живет слишком много любви к Германии и почтения к немецкому величию,
чтобы я мог вторить бессмысленному хору этих грошовых людей, кокетничающих
своим „немечничеством“; иногда почти судорожно шевелится во мне желание сорвать
смелой рукой с головы старой лжи личину набожности и разодрать кожу самого льва,
потому что я вижу, что под ней скрывается осел…»
И тем не менее, несмотря на все это, пребывание Гейне в Берлине имело для него
несомненно благотворное значение. «Из кладовой мертвой учености, – замечает
Штродтман, – вступил он в средоточие мировых философских идей, из замкнутых
студенческих кружков и комнатки мечтающего поэта попал в общественную жизнь
столицы и вступил в контакты с лучшими представителями интеллигенции; из
фантастических туманных грез романтики очутился в ярко освещенном мире
действительности». Важную роль в этом отношении сыграли как кружки,
представлявшие собой точно оазисы в общей умственной и нравственной пустыне,
потому что в них на первом плане стояли интересы литературы, науки, культуры,
прогресса, – так и то, что нашел Гейне в аудиториях Берлинского университета.
Что касается кружков, то во главе их – как это было и с салонами XVIII века –
стояли большею частью женщины, между которыми выделялись Рахиль Варнхаген фон
Энзе и Элиза Гогенгаузен, особенно первая. Рахиль Левин, дочь богатого
еврейского купца, впоследствии вышедшая за известного писателя и критика
Варнхагена фон Энзе, была в высшей степени даровитая, можно даже сказать
гениальная натура, в которой притом умственные превосходства соединились с
высокими нравственными достоинствами.
Рахиль Варнхаген фон Энзе, урожденная Левин.
Карл Август Варнхагена фон Энзе.
|
|