|
определенную цель. И жизнь высших сфер, которых он касался, и крестьянский
вопрос, и “мудрость” тогдашнего двуличия были предметами очень щекотливыми.
Когда такие огромные умы, как Вольтер и Руссо, допускали освобождение крестьян
лишь условно и постепенно, с разными оговорками, когда такие независимые люди,
как Дидро, снискивали себе милости от монарших щедрот, то можно себе
представить, как смотрели и относились к подобным вещам русское высшее общество
и более влиятельные люди того времени, с которыми Екатерина ссориться не хотела.
Ей можно было одних убрать, а других прибрать к рукам лишь постепенно, и со
многими из них она вела настоящую дипломатическую игру…
Полемика между “Трутнем” и “Всякой всячиной” началась, как это нередко бывает,
с частных и неважных случаев. Так, например, “Трутень” изобличил какую-то
светскую барыню, совершившую в лавке кражу и велевшую потом избить купца, когда
тот, не желая осрамить ее при публике, явился к ней на дом за получением
украденного. Обличение это не понравилось “Всякой всячине”, и она ответила, что
к слабостям человеческим надо относиться снисходительнее. На это “Трутень”
возражал, что странно считать воровство пороком и преступлением в одних случаях,
когда воруют простолюдины, и только слабостью в других случаях, причем очень
остроумно смеялся над подобным открытием “Всякой всячины”. Та отвечала в свою
очередь, но в ответе ее уже слышалось раздражение. От частного факта спор
незаметно перешел к общим положениям. По словам “Всякой всячины”, “все разумные
люди признавать должны, что один Бог только совершен; люди же смертные без
слабостей никогда не были, не суть и не будут”. А “Трутень” опровергал такой
взгляд и говорил: “Многие слабой совести люди никогда не упоминают имя порока,
не прибавив к нему человеколюбия. Они говорят, что слабости человекам
обыкновенны и что должно оные прикрывать человеколюбием; следовательно, они
порокам сшили из человеколюбия кафтан; но таких людей человеколюбие приличнее
назвать пороколюбием…” По мнению “Трутня”, “больше человеколюбив тот, который
исправляет пороки, нежели тот, который оным снисходит или (сказать по-русски)
потакает”. “Всякая всячина” сердилась все более и более и говорила обидные вещи
“Трутню”; тот менее раздражался, но в долгу также не оставался: “Вся вина
“Всякой всячины”, говорил он, состоит в том, что она “на русском языке
изъясняться не умеет и русских писаний обстоятельно разуметь не может”; ежели
“она забывается и так мокротлива, что часто не туда плюет, куда надлежит, то от
этого надо лечиться” и т. п.
В полемике этой приняли участие и другие журналы, причем особенно любопытно то
обстоятельство, что сторону Новикова приняли почти все остальные журналы, за
исключением только Чулковского “Ни то ни сё”, который в этом случае
присоединился ко “Всякой всячине”. Полемика эта кончилась как будто бы ничем, т.
е. каждый из противников остался, по-видимому, при своем мнении, но на самом
деле произошло следующее: “Трутень”, очевидно, под внешним давлением, вскоре
изменил свой резкий характер, особенно в следующем году. На внешние
обстоятельства есть уже указания в 1769 году, например, в доброжелательном
письме некоего Чистосердова, напечатанном в одном из июльских листов “Трутня”,
где автор предостерегает, что в зеркале его видят себя многие знатные бояре, и
добавляет, что сам имел несчастие тягаться с боярами, “угнетавшими истину,
правосудие, честь, добродетель и человечество”, и убедился, что “лучше иметь
дело с лютым тигром”.
Затем эпиграф к “Трутню” 1770 года также указывает на неприятное заключение,
вынесенное издателем из опыта; именно, что “опасно наставленье строго, где
зверства и безумства много”; наконец, лучше всего “внешние обстоятельства”
могут сказываться в том, что многие влиятельные люди, относившиеся вначале
совсем иначе к “Трутню”, были им недовольны. Это с одной стороны. А с другой,
если мы обратим внимание на вышедшие в 1772 году комедии императрицы “О,
время!” и “Именины г-жи Ворчалкиной”, в которых сатира отличается большей
определенностью и значительной резкостью, то можно думать, что императрица
несколько склонилась на сторону взглядов Новикова. И в отношениях ее к нему не
только не последовало ухудшения, а как будто бы они даже изменились к лучшему,
особенно с 1772 года, когда Новиков стал издавать новый сатирический журнал
“Живописец”. Стала ли она действительно признавать правоту его взглядов и
ценить его как умного и полезного человека, входило ли в ее желания, чтобы он
вновь начал издавать журнал, или только она не хотела тому препятствовать, –
сказать довольно трудно.
Ни для кого в Петербурге не было тайной, что только что появившаяся комедия “О,
время!” принадлежит перу императрицы, хотя она и скрыла свое имя, и Новиков
посвятил свой новый журнал автору этой комедии, как бы ему неизвестному. Самое
это посвящение очень интересно. Прежде всего оно полно всяких “вежливостей” и
комплиментов. Новиков очень хвалит пьесу, изображавшую пороки соотечественников,
говорит, что перо автора “достойно равенства с Мольеровым”, благодарит за
удовольствие и просит продолжать писать для исправления нравов и для
доказательства, что дарованная умам российским вольность употребляется для
пользы отечества. Но в то же время он высказывает и несколько общих пожеланий,
небесполезных для руководства автору в будущей литературной деятельности:
“Истребите из сердца всякое пристрастие, – говорит он, – не взирайте на лицо;
порочный человек во всяком звании равного достоин презрения. Низкостепенный
порочный человек, видя себя осмеиваемым купно с превосходительным, не будет
иметь причины роптать, что пороки в бедности только единой пером вашим
угнетаются”. Далее Новиков говорит, что пример автора побудил и его к
подражанию и затем высказывает пожелание, чтобы автор открыл свое имя: “Может
ли, – говорит он, – такая благородная смелость опасаться угнетения в то время,
когда по счастию России и к благоденствию человеческого рода владычествует нами
|
|