|
Шиллер, во всяком случае, не имел сознательного отношения к этим материалам,
весьма скудно освещенным в его время. Мой практический опыт в достаточной мере
убедил меня в том, что для возникновения такого сродства вовсе не требуется
непосредственной передачи. Нечто подобное мы встречаем в основных воззрениях
Мейстера Экхарта, а отчасти и Канта, имеющих изумительное сходство с идеями
Упанишад, хотя ни тот ни другой не стоял ни под прямым, ни под косвенным
воздействием их. То же самое мы видим в мифах и символах: они могут автохтонно
возникать во всех углах земного шара и все-таки остаются тождественными, потому
что первоисточником их является одно и то же, всюду распространенное,
бессознательное человека, содержания которого бесконечно менее различны, нежели
расы и индивиды.
Я считаю нужным провести параллель между мыслями Шиллера и мыслями Востока
для того, чтобы освободить первые от слишком тесного наряда «эстетизма». [Слово
«эстетизм» я употребляю как сокращение для выражения «эстетическое
мировоззрение». При этом я разумею, стало быть, не тот эстетизм с дурным
привкусом эстетизирования или ложной чувствительности, который скорее можно
было бы назвать эстетицизмом.] Эстетизм не способен разрешить столь серьезной и
трудной задачи, как воспитание человека, потому что он всегда уже предполагает
как данное то, что еще только надлежит создать, а именно способность любить
красоту. Эстетизм прямо-таки мешает углублению проблемы тем, что постоянно
отворачивается от всего дурного, безобразного и тяжелого, стремясь к
наслаждению, хотя бы и благородному. По этой же причине эстетизм лишен и всякой
нравственно мотивирующей силы, потому что он в своей глубокой сущности остается
лишь утонченным гедонизмом. Шиллер пытается, правда, внести в эстетизм
безусловный нравственный мотив; однако его попытка не удается и остается
неубедительной; и притом именно потому, что он, вследствие его эстетической
установки, не в состоянии усмотреть, к каким последствиям может привести
признание другой стороны человеческой природы. Дело в том, что конфликт,
вызываемый таким положением, приводит человека в такое смятение, причиняет ему
такое страдание, что благодаря созерцанию прекрасного ему в лучшем случае
удается опять вытеснить противоположность, не освобождаясь, однако, от нее, так
что восстанавливается прежнее состояние. Для того чтобы помочь человеку
освободиться от такого конфликта, нужна не эстетическая, а совершенно иная
установка. На это и указывает параллель с идеями Востока. Индийская религиозная
философия постигла эту проблему во всей ее глубине и указала на ту категорию
средств, которая необходима для разрешения конфликта. А для разрешения его
необходима высшая нравственная напряженность, величайшее самоотречение и
самопожертвование, глубочайшая религиозная сосредоточенность, настоящая
святость.
Как известно, Шопенгауэр, несмотря на признание эстетического момента, ярче
всего подчеркнул именно эту сторону проблемы. Мы, конечно, отнюдь не должны
впадать в заблуждение и думать, будто слова «эстетический», «красота» звучали
для Шиллера так же и имели то же значение, как для нас. Я даже считаю себя
вправе утверждать, что для Шиллера «красота» была религиозным идеалом. Красота
была его религией. Его «эстетическое настроение» можно столь же удачно
охарактеризовать как «религиозное благоговение». Не высказываясь в этом смысле
и не называя эксплицитно сущность своей проблемы религиозной, Шиллер, однако,
интуитивно пришел к религиозной проблеме, правда к религиозной проблеме
первобытного характера, которую он в своем исследовании излагает даже довольно
подробно, однако не исчерпывая ее и не доводя ее до конца.
Изумительно то, что в дальнейшем развитии его рассуждений вопрос о «влечении
к игре» совершенно отходит на задний план и уступает место понятию
эстетического настроения, которое достигает почти мистического значения. Думаю,
что это не случайно, что это имеет определенное основание. Часто бывает так,
что именно лучшие и глубочайшие мысли какого-нибудь творения особенно упорно
противятся ясному постижению и формулированию, хотя они неоднократно в разных
местах намечаются и поэтому должны были бы быть достаточно готовыми для того,
чтобы найти для своего синтеза ясное выражение. Мне думается, что мы и тут
имеем дело с такого же рода затруднением. К понятию «эстетического настроения»
как среднего, творческого состояния Шиллер сам присоединяет такие мысли, по
которым мы без труда узнаем всю глубину и серьезность этого понятия. С другой
стороны, он столь же ясно признавал, что «влечение к игре» и есть эта искомая
средняя деятельность. Правда, нельзя отрицать, что эти два понимания в
известном смысле взаимно противоположны, потому что игра и серьезность плохо
согласуются друг с другом. Серьезность возникает из глубокого внутреннего
понуждения, игра же есть его внешнее выражение, его обращенный к сознанию
аспект. Во избежание недоразумений надо заметить, что дело не в том, что
человек хочет играть, а в том, что он вынужден играть; мы имеем дело с играющей
деятельностью его фантазии, вызванной внутренним понуждением, без принуждения
со стороны внешних обстоятельств или со стороны воли. [Шиллер: «Именно потому,
что у человека эстетически развитого воображение, даже в его свободной игре,
сообразуется с законами и что чувственность его идет на то, чтобы наслаждаться
не без участия разумных определений, — к разуму слишком легко предъявляется
требование взаимной услуги: сообразоваться во всей серьезности его
законодательства с интересами воображения и ничего не предписывать воле без
согласия чувственных влечений» («О необходимых пределах применения
художественных форм»). /40- Vol.18. P.195/] Это — серьезная игра. А между тем,
рассматривая ее извне, сознательно, то есть с точки зрения коллективного
суждения, это все-таки не что иное, как игра. Но игра, исходящая из внутреннего
понуждения. В этом и заключается двусмысленность, присущая всему творческому.
|
|