|
гостеприимна: никак, например, ну никак не может пройти мимо твоей невыбранной
фамилии, чтобы не обдать гоготом, чтобы не лягнуть: ха-ха, Кляча! Да еще
учителя хороши, вечно путают ударение: вместо Клячко, глубокомысленно
уставившись в журнал, произносят: Клячко — ха-ха, Клячка, маленькая клячонка,
резвая, тощенькая... В самом деле,
153
какой же шутник придумал это Клячко, эту Клячу Водовозную, Клячу Дохлую?
Это он-то, которого Ник. Алексаныч прямо ^так, вслух, при всех назвал
гениальным парнем?.. Эх, муть это все, ваша дурацкая гениальность, кому она
нужна. Видали вы когда-нибудь вратаря по фамилии Дырка? А нападающего
Размазю-кина? А полузащитника Околелова? А песню такую старую помните:
"П-а-ааче-му я ва-да-воз-аа-а?"
Почему не Дубровский, не Соколов, не Рабиндранат Тагор, не Белоконь, на
худой конец?
Теперь понимаю, что фамилия эта оскорбляла его всего более эстетически — он
не желал и не мог с ней внутренне отождествиться, это была НЕ ЕГО фамилия.
Красавец Белоконь, звездно-высокомерный, великолепно-небрежный король —
Белоконь, в которого потом влюбилась молодая учительница английского и, как
болтали злые языки, что-то с ним даже имела, какой-то поцелуй в углу, что ли,—
этот всеобщий кумир и источник комплексов сидел через парту, не подозревая о
своем статусе, в сущности, простодушный... И однажды Академик все-таки испытал
нечто вроде горького фамильного удовлетворения. Учительница физики, добрейшая и
рассеяннейшая пожилая дама по кличке Ворона Павловна, намереваясь проверить
усвоение учениками закона Ома и глядя в некое пространство, сонным голосом
произнесла: "Бело-кляч...", что составило синтетическую лошадиную фамилию его,
Клячи, и обожаемого Белоконя. Тут и произошла вспышка, засияла вольтова дуга
родственности — оба они, под проливным хохотом, медленно поднялись... Вероника
Павловна еще минут пять строго улыбалась. К доске так никто и не вышел.
Два друга — я да в меньшей степени Яська — оба мучали его неверностью,
точнее сказать, многовер-ностью, а он был, как все гении, глубоко ревнив.
Увлекал нас мощью своего интеллекта, околдовывал в тишине, но моментально терял
в крикливой толкотне сверстников. При всей своей шарнирной живости совершенно
не мог выносить нашего гвалта, возни, мельтешения в духоте — сразу как-то хирел,
тупел, зеленел, словно отравленный, а на большой перемене пару раз тихо
валился в обморок. Потом завел привычку забираться на больших переменах куда-то
под лестницу последнего этажа, в облюбованный уголок, и там что-
154
то писал, вычислял, во что-то играл сам с собой. Когда я подходил,
случалось, шипел, лягался...
Альфа в положении Омеги — такая вот странность. В дружеской борьбе один на
один, как и в шахматах, равных не ведал: и меня, и Яську, тяжелого, как мешок с
цементом, и того же Афанасия-восемь-на-семь валял как хотел, брал не силой,
даже не ловкостью — какое-то опережение... Но я уже и тогда понимал, что для
статуса (слова этого у нас, разумеется, не было, но было весьма точное древнее
чувство) такая борьба не имеет практически никакого значения: ну повалил, ну и
ладно, подумаешь, посмотрим еще, кто кого. В серьезных стычках Кляча всегда и
всем уступал, в драках терпел побои, не мог ударить ни сильнейшего, ни
слабейшего, мог только съязвить изредка, но на слишком высоком уровне. Можно ли
быть уважаемым, в мужской-то среде, если ни разу, ну ни единожды никому не
двинул, не сделал ни одного движения, чтобы двинуть, ни разу не показал глазами,
что можешь двинуть?
Клячу считали просто-напросто трусом, но я смутно чувствовал, что это не
трусость или не обычная трусость — какой-то другой барьер...
На школьный двор как-то забежала серенькая, с белыми лапками кошка.
Переросток Иваков из седьмого "А", здоровенный бугай, по слухам имевший разряд
по боксу и бывший своим в страшном клане районной шпаны под названием "киксы",
кошку поймал и со знанием дела спалил усы. Иваков этот любил устраивать
поучительные зрелища, ему нужна была отзывчивая аудитория. Обезусевшая кошка
жалобно мяукала и не убегала: видимо, в результате операции потеряла
ориентировку. Кое-кто из при сем присутствующих заискивающе посмеивался,
кое-кто высказывался в том смысле, что усы, может быть, отрастут опять. Иваков
высказался, что надо еще подпалить и хвост, только вот спички кончились. Кто-то
протянул спички, Иваков принял. Я, подошедший позже, в этот миг почувствовал
прилив крови к лицу — прилив и отлив... "Если схватить кошку и убежать, то он
догонит, я быстро задыхаюсь, а если не догонит, то встретит потом. Если драться,
то он побьет. Если вдруг чудо и побью я, то меня обработает кто-нибудь из
киксов,
155
скорее всего Колька Крокодил или Валька Череп, у него финка и
судимость в запасе..."
И вдруг, откуда ни возьмись, подступает Клячко, с мигающим левым глазом.
— Ты что... ты зачем...
Иваков, не глядя, отодвигает его мощным плечом. И вдруг Кляча его в это
самое плечо слабо бьет, и не бьет даже, а просто тыкает. Но тыкает как-то так,
что спички сами собой падают и рассыпаются.
Клячко стоит, мигает. Трясется, как в предсмертном ознобе.
В этот миг я его предал.
— Собери,— лениво говорит Иваков, указывая на рассыпавшийся
коробок.
— Не соберу,— говорит Клячко, но не говорит, только смотрит и почему-то
|
|