|
свое время есть натуральный гений. У Академика это время оказалось растянутым
до постоянства. Только и всего.
— Об одном моем юном пациенте родители вели записи. У отца
была фраза: "Неужели посредственность?" У матери: "Слава богу, не
вундеркинд".
— Чуда жаждут, чуда боятся. Но главным образом — чуда не видят.
— Вы хотите сказать, что и мы с вами в свое время были гениями, но нас
проворонили?
— Я имею в виду чудо бытия, а не удивительность дарования, то есть
какого-то одного, пусть и высочайшего проявления жизни. И я против
функционального подхода, против той идеи, что если ты ничего не совер-
148
шаешь, ничего собою не представляешь, то тебя как бы и нет, и человеком
считаться не можешь. Во всяком случае, трижды против применения этой идеи к
ребенку. Одаренность для меня только повод возрадоваться жизни.
— Одну минуту, Д. С, важный вопрос. Мы все-таки говорим сейчас о
сверходаренности, о феномене, о крайне нестандартном ребенке...
— Чтобы разглядеть, как под увеличительным стеклом, что стандартных нет.
НИКАКОЙ ТАКТИКИ
..Хорошо, докажу вам, что и обыкновенного в нем было чересчур
много.
Кем-кем, а психологом Кляча был никудышным. Все время, покуда я его знал, в
общении оставался на грани неприспособленности. Влиться в массу, создать себе в
ней удобную роль или маску — то, чему обычный человечек стихийно обучается уже
где-то в конце первого десятилетия жизни,— для него было, по всей видимости,
непосильно. Прочел уйму книг, в том числе и по психологии, но с реальными
отношениями это никак не связывалось.
— Ну это немудрено. Книги одно, жизнь другое...
— Некоторые всплески, правда, удивляли. Например, с точностью почти
абсолютной мог угадать, кто из класса когда будет вызван к доске, спрошен
по домашнему заданию и т. п., особенно по математике, истории и зоологии...
Легко себе представить, сколь ценной была эта способность в наших глазах и
как поднимала нашу успеваемость. Как он это вычислял, оставалось тайной.
Предугадывать, когда эти же самые учителя спросят его самого, он не умел;
впрочем, ему это и не было нужно.
Еще помню, как-то, в период очередной моей страдальческой влюбленности, о
которой я ему не сказал ни слова, Клячко вдруг явился ко мне домой и после
двух-трех незначащих фраз, опустив голову и отведя в сторону глаза, быстро
заговорил: "Я знаю, ты не спишь по ночам, мечтаешь, как она будет тонуть в
Чистых прудах, а ты спасешь, а потом убежишь, и она будет
149
тебя разыскивать... Но ты знаешь, что тонуть ей придется на мелком месте,
потому что ты не умеешь плавать. И ты думаешь: лучше пусть она попадет под
машину, а я вытолкну ее из-под самых колес и попаду сам, но останусь живой, и
она будет ходить ко мне в больницу, и я поцелую ее руку. Но ты знаешь, что
ничего этого никогда не будет..."
Я глядел на него обалдело, хотел стукнуть, но почувствовал, что из глаз
текут ручейки. "Зачем... Откуда ты все узнал?" — "...У тебя есть глаза".
— И вы говорите, что никакой психолог...
— А вот представьте, при эдаких-то вспышках этот чудак умудрялся многое не
понимать, просто не видеть.
Не чувствовал границ своего Запятерья. Не догадывался, что находится не в
своей стае, что его стаи, может быть, и вообще нет в природе... Не видел
чайными своими глазами, а скорее, не хотел видеть, что была стенка, отделявшая
его от нас, стенка тончайшая, прозрачная, но непроницаемая. Мы-то ее
чувствовали безошибочно.
Он был непоколебимо убежден, что назначение слов состоит только в том,
чтобы выражать правду и смысл, вот и все. Никакой тактики. С шести лет все
знавший о размножении, не понимал нашего возрастного интереса к произнесению
нецензурных слов — сам если и употреблял их, то лишь сугубо теоретически, с
целомудренной строгостью латинской терминологии. Но кажется, едиственным
словечком, для него полностью непонятным, было нам всем знакомое, простенькое —
"показуха".
В четвертом классе лавры успеваемости выдвинули его в звеньевые, и он
завелся: у звена имени Экзюпери (его идея, всеми поддержанная, хотя, кто такой
Экзюпери, знали мало) — у экзюперийцев, стало быть,— была своя экзюперийская
газета, экзюперийский театр, экзюперийские танцы и даже особый экзюперийский
язык. С точки зрения классной руководительницы, однако, все это было лишним —
для нее очевидно было, что в пионерской работе наш звеньевой кое-что
неправильно понимает, кое-не-туда клонит. После неофициальной докладной Чушкина,
претендовавшего на его титул, Клячко был с треском разжалован, на некоторое
время с него сняли галстук Обвинение звучало
150
внушительно: "Противопоставляет себя коллективу". Хоть убей, не припомню,
чтобы он себя кому-либо или чему-либо противопоставлял. Народ организованно
безмолвствовал. Я был тоже подавлен какой-то непонятной виной... Решился все же
попросить слова и вместо защитной речи провякал вяло и неубедительно, что он,
мол, исправится, образумится, дайте срок, он больше не будет. Академик заплакал.
"Тут чья-то ошибка,— сказал он мне после собрания,— может быть, и моя. Буду
думать".
|
|