|
и как раба божия. В сфере практического богословия возникает спор о соотношении
ценности души и тела. В сфере социально-политической встает проблема
соотношения христианских и светских добродетелей, иерархии обязанностей
человека и гражданина.
Уже Фома Аквинский, столкнувшись с вопросом о гражданской самостоятельности
человека, прибегает к аристотелеву различению свойств человека и гражданина:
"Иногда случается, что некто является хорошим гражданином, не имея вместе с тем
качеств, по которым можно было бы признать его хорошим человеком; отсюда
следует, что качества хорошего человека и хорошего гражданина не одни и те же"
[15].
Папа Григорий Великий (540-604) категорически утверждал, что нужно подчиняться
любому приказу вышестоящего, независимо от степени его справедливости. Фома
Аквинский отвечает на этот вопрос уже иначе: если приказ противоречит совести
человека, он не должен исполнять его, потому что "каждый обязан проверять свои
действия в свете знания, данного ему богом" [16]. Хотя это по-прежнему
ориентация на выполнение некой "внешней" нормы, способ ее выполнения уже
предполагает активность индивидуального разума, а, следовательно, выбор и
личную ответственность. В политической мысли (у Данте) это дополняется тезисом,
что хорошее правительство должно заботиться об общем благе и свободе подданных.
Таким образом, индивид выступает уже не только как агент и соучастник каких-то
действий, но и как самоцель, с которой должны считаться Другие.
Мир средневекового человека представляет собой противоречивое единство духовной
универсальности (все люди созданы богом и равны перед ним) и иерархической
сословной корпоративности (каждый человек принадлежит к определенному сословию).
Он должен воспринимать и оценивать себя одновременно в двух разных системах
отсчета, в одной из которых его существование кажется универсальным, единым и
духовным, а в другой – партикулярным, множественным и светским. Соответственно
меняется и нормативный канон человека, и его эмпирическое самосознание.
Люди раннего средневековья были очень эмоциональны, выражали свои чувства бурно
и непосредственно. В героическом эпосе то и дело раздается гомерический хохот
(это выражение отнюдь не случайно); выражая скорбь, рыцари Карла Великого и сам
император публично рыдают навзрыд. Однако правила средневекового этикета были
очень жесткими.
Функция индивидуального, как и коллективного, самосознания принадлежала в
средние века духовенству, прежде всего – монашеству. Это было самое
образованное феодальное сословие, а образованность существенная предпосылка
интроспекции, не говоря уже о возможности ее отражения в каких-то текстах.
Кроме того, духовенство было обязано систематически изучать и оценивать
внутренний мир и страсти верующих, выполняя функции современных психологов и
психотерапевтов, что не могло не стимулировать также и самоанализ. Наконец,
условия монашеской жизни, особенно обет безбрачия, ограничивая возможности
практического эмоционального самораскрытия, тем самым способствовали развитию
интроспекции.
В монашеских кругах уже в XI-XII вв. социальное и физическое самоотречение
сочетается с повышенным интересом к своему внутреннему, духовному "Я". "Кто
достоин большего презрения, чем человек, пренебрегающий самопознанием?" –
риторически вопрошает Иоанн Солсберийский. Одна из главных книг Абеляра
называется "Этика, или Познай самого себя". В представлении средневековых
мистиков самопознание – вернейший и единственный путь к познанию бога. Бернард
Клервосский писал, что любое рассуждение нужно и начинать и заканчивать самим
собою, так как "для себя самого ты и первый, и последний". "Что же человек
вообще знает, если он не знает сам себя?" [17] – вторит ему настоятель
цистерцианского монастыря в Рьеволксе Аэльред. Собственный душевный опыт часто
использовался ими в проповедях. В монашеских кругах рождаются первые
средневековые автобиографии, воспоминания, систематические собрания писем и
других личных документов. Здесь же возникает и поддерживается культ интимной
личной дружбы, предполагающей не только верность и взаимопомощь, как в
рыцарском каноне, но глубокое душевное общение.
Этот христианский сократизм, как определил его Э.Жильсон, был, конечно,
элитарным и теологически ограниченным. Средневековый мистик уединялся не ради
познания своего эмпирического "Я", а для беседы с богом. Даже "Исповедь"
Августина – не столько внутренний диалог, сколько обращение к богу, причем, по
выражению французского философа Ж.Гюсдорфа, "трибунал церковного покаяния
торжествует здесь над исследованием совести" [18]. Неудивительно, что ученые по
сей день спорят, считать ли сочинение Августина исповедью, автобиографией или
богословским трактатом. Хотя Августин безусловно сознавал свою индивидуальную
неповторимость, он не видел в ней чего-то ценного, заслуживающего поощрения. "В
истории одной христианской души, которую он знал лучше всего, он видел типичную
историю всех христиан" [19]. Он реконструирует свою жизнь в духе характерной
для его времени общей "теории человека", подчеркивая универсальные тенденции
человеческого развития. Отсюда сочетание автобиографии с богословскими
рассуждениями, публичный характер "Исповеди" и ее откровенный дидактизм.
Средневековые читатели Августина хорошо понимали замысел автора. Данте, осуждая
чрезмерное самораскрытие как проявление себялюбия, оправдывает искренность
"Исповеди" Августина именно тем, что "образцовое и поучительное превращение его
жизни из нехорошей в хорошую, из хорошей в лучшую, а из лучшей в наилучшую"
служит примером и назиданием для других. Без назидательной цели или
необходимости самооправдания говорить о себе и обнажать свою душу, тем более
публично, по мнению Данте, не следует, ибо "нет человека, который бы правдиво и
справедливо оценивал самого себя, столь обманчиво наше самолюбие" [20].
|
|