|
ле это ломало правильно, подумал Белухин, и
произошло это не очень давно, лед еще молодой, припорошен скупо.
У подветренной стороны айсберга расстелили второй чехол, устроили привал.
Циклон, погубивший самолет, разбавил мороз теплым воздухом с Баренцева моря, и
было не очень студено, градусов десять-двенадцать. От дороги люди разогрелись,
иные даже вспотели, и долго отдыхать, охлаждаться было нельзя – так, перекурить,
подогнать одежду и обувь.
Не вытащи Белухин своего мешка, многим пришлось бы худо: иные покинули самолет
без шапок, другие без шарфов и рукавиц – потеряли где-то в суматохе, а Невская
– та вообще оказалась в модных, но мало пригодных для такой прогулки сапожках.
К счастью, они были без каблуков и влезли в огромные, несуразных размеров
запасные валенки Белухина: не так красиво, зато тепло. Для Чистякова нашлась
запасная ушанка, Горюнова обмоталась вязаным платком Анны Григорьевны, Зозуля и
Кислов надели вместо шарфов теплые суконные портянки – словом, с одеждой и
обувью дела обстояли благополучно.
Теперь нужно сказать, куда люди шли.
Все решилось в коротком разговоре Анисимова и Белухина. Незадолго до посадки
Анисимов приказал себе запомнить, что слева, вдали, торчат две скалы. Никогда
раньше он тех скал не видел – потому, наверное, что находились они в стороне от
проложенной трассы, но допускал, что о них может знать Белухин, который на
Северной Земле прозимовал не один год.
Так оно и оказалось.
– Островов здесь, однако, бог разбросал добрую сотню. – Белухин задумался. – Не
заметил, впритык скалы или поодаль одна от другой, а промеж ними седловина?
– Похоже.
– Тогда Колючий. – Белухин оживился. – Колючий! – уверенно повторил он. – Это,
Илья, считай, до Среднего километров пятьдесят с копейками, по карте проверишь.
Островок – с гулькин нос, переплюнуть можно… А хорошо бы, если Колючий, лет
двадцать назад она там еще стояла.
– Кто она? – не понял Анисимов.
– Не кто, а что, – поправил Белухин. – Избушка Труфанова, охотник был такой
знаменитый, морского зверя промышлял: песца, медведя – это еще до запрета.
Угрюмый был старик, вдовец и нелюдим, а силы непомерной, я у него неделю жил,
разуму учился.
Стоя у полыньи, в которую ушел самолет, Анисимов мысленно восстановил
направление посадки, уверенно махнул рукой.
– Там были скалы, километрах в шести… Нет, пожалуй, все восемь наберутся.
И люди двинулись к острову – по компасу, который у Анисимова всегда был при
себе. Величина магнитного склонения для Северной Земли была известна, сделали
большую, градусов на сорок поправку, и пошли.
Белухин ступал за собакой, окрикивая, чтоб не ушла далеко, поминутно сверяясь с
компасом и мечтая о том, чтобы Анисимов не ошибся и направление указал
правильно. Ледяному полю не было конца. Шли уже часа четыре, шли тяжело:
непроглядная темень, местами на сотни метров простирался глубокий, до коленей,
снег, потом начинался почти что голый лед, гряды торосов, которые приходилось
обходить – не лезть же на них с носилками, и люди очень устали. Луна, выгляни,
молил Белухин, когда на последнем привале с трудом разбудил жену, освети
окрестность, позволь увидеть Колючий. Рядом он должен быть где-то, ты хоть на
секунду выгляни, а потом снова спрячься, чуточку, самую малость поиграй с нами
в прятки.
Но луна не выглядывала, и Белухин шел в темноту.
Как все полярники старого закала, он суеверно уважал Арктику и ее всемогущество,
знал, как легко и безжалостно губит она зазнаек, и всегда старался не идти ей
наперекор: пустился в путь на день – бери еды на неделю, замело – обожди,
усомнился в дороге – вернись, если можешь, обратно. На собственном опыте он
познал, что ждет человека, нарушившего Полярный закон, раза три или четыре в
своей жизни он обязательно должен был погибнуть, но всякий раз Арктика
почему-то его прощала, милосердно дарила шанс, за что Белухин долго и горячо ее
благодарил. Подари и теперь, молил он, видишь сама, некуда нам возвращаться, не
должна же ты погубить неповинных людей только за то, что синоптик на Среднем не
разгадал – куда ему! – твоей несказанной мудрости. Не пускаешь, прячешь луну –
задержи поземку, на худой конец морозу прибавь, но не меняй направления ветра и
не усиливай его. Ведь за полсотни Анюте, горевал он, видишь, отяжелела она, и
сердечко у нее с аритмией, не дойти ей своими ногами в поземку. Да и сам я
одряхлел, признался он, ревматизм вцепился, как собака в медведя, и шву от
аппендицита всего месяц, не разошелся бы.
Так брел он, опираясь на лопату и горюя, что стал он совсем не тот и что
вытекают силы, как вода из опрокинутой бутылки. И вспомнил он себя на первой
своей зимовке: волосы – расческа ломалась, в сорокаградусную стужу – грудь
нараспашку, кровь – что твой кипяток, сил девать было некуда – оленя с охоты на
плечах нес, песню мурлыкал. Работал, ел за троих, в аврал хоть сутки, хоть двое
мог не спать – молодость! И все мечтал, что когда-нибудь каюру надоест раз в
три месяца гонять за почтой на материк, и пошлют туда его. А мечтал он потому,
что в ста двадцати километрах от острова, в поселковой столовой объявилась
живая женщина лет двадцати, в крепдешиновом платье и туфельках-лодочках, как
рассказывал каюр. В этом наряде он видел ее, когда приезжал за письмами под
Новый год. Зимовали на станции семь мужиков, над трепом каюра они посмеялись и
забыли, а Белухина тот рассказ ошеломил – вся кровь взбунтовалась, голова
закружилась. А каюр все добавлял, раззадоривал: и румянец у нее во всю щеку, и
коса до пояса, и руки белые от
|
|