|
сих пор мне доводилось плавать на более крупных судах, где качка всерьёз
беспокоила лишь в сильный шторм, а нашу скорлупку и при семи баллах болтает так,
что не очень привычный мореплаватель пардону запросит. То ли ещё будет!
Если без ложной скромности, я себя кое в каких делах проверил и самоопределился
так: в первые не лезу, из общей массы не выделяюсь, но и паниковать не паникую;
словом, не храбрец, но вроде бы и не трус.
Но от последних слов Чернышёва у меня мороз по коже прошёл! И Корсаков чуточку
в лице изменился, самую чуточку – но всё-таки изменился. Мне даже показалось,
что в тот момент ему было наплевать и на личную обиду, и на субординацию, и на
разные другие неприятные вещи, высказанные Чернышёвым, поскольку все это вдруг
оказалось мелко и ничтожно по сравнению с гибелью людей рядом с нами, причём в
ситуации, в которой вот-вот можем оказаться мы сами. Впрочем, это я думаю за
Корсакова, он, возможно, испытывал что-нибудь другое, хотя вряд ли: по моему
наблюдению, общая для всех опасность вызывает у людей похожие чувства, разве
что один владеет собой лучше, а другой хуже, и на его лице все отражается. В
опасности мне приходилось оказываться несколько раз, и на поверку выходило, что
тревога за жизнь, осознанная или подспудная, была у всех; об этом говорит хотя
бы то, что выход из опасности вызывал всеобщее облегчение, улыбки и смех, иные
при этом бравировали, другие вели себя сдержаннее, но равнодушным не был никто.
Я вдруг всей шкурой осознал, что происходившее до сих пор было ничего не
значащей суетой, вроде отработки парадного шага и козыряния у десантников,
которых сбрасывают во вражеский тыл; я понимал, что такое ощущение во мне
дремало и рано или поздно должно было проснуться, ведь не на морскую прогулку
вышла экспедиция, но всё равно впечатление было сильное. Достаточно было
представить себе барахтающихся в ледяной воде японских рыбаков… Да нет же, они
и выпрыгнуть в море не успели, в том-то и штука, что судно переворачивается
неожиданно… И записки Чернышёва читал, и со многими очевидцами на эту тему
беседовал, но одно дело читать и беседовать, и совсем другое – точно знать, что
скоро ты сам окажешься очевидцем, и это тебе предстоит неизбежно, поскольку
именно ради того, чтобы стать очевидцем, ты и вышел в это холодное море.
Как всегда в таких случаях, я почувствовал в себе ту приподнятость, какая
бывает в предвкушении больших событий: не зря же мы родились на божий свет! В
нетерпении я спешил зафиксировать возникающие ощущения и сокращал слова до
такой степени, что вряд ли кто другой мог бы эту скоропись прочесть.
В борт с силой ударила волна, и моя шариковая ручка, словно следуя её повелению,
вычертила на листке бессмысленную кривую. Другая волна приподняла судно и
бросила его вниз, третья снова врезала по борту – видимо, мы шли лагом и
разворачивались. Проверив, закреплены ли в кронштейне и гнёздах графин с водой
и стаканы, убрав всё, что может падать и разбиться, я решил было выбраться
наверх, но тут в коридоре что-то прогромыхало и в распахнувшуюся дверь на
четвереньках вполз Баландин. На его лбу полыхал свежий фонарь, но лицо, сверх
ожидания, светилось широченной, до ушей, улыбкой.
– Впадаю в детство! – усевшись с моей помощью на стул, возвестил он. –
Представляю, что творилось бы на кафедре, если бы её заведующий явился в таком
виде! Баландин радостно заржал, замахал руками, приглашая меня присоединиться,
и, сорванный со стула неведомой силой, полетел в мои объятия.
– Да, это была бы сенсация, – согласился я.
– Неужели вы ничего не замечаете, Паша? – Баландин слез с моих коленей и опять
водрузился на стул. – Откройте пошире глаза, друг мой! Разве вы не видите, что
мир изменился и никогда уже не будет таким, как прежде?
– Если вы имеете в виду фонарь, то дня через два…
– Плевать я хотел на фонарь! – заорал Баландин. – Паша, я не укачиваюсь! Меня
лично похвалил сам Птаха! Он сказал, что подарит мне тельняшку! Он…
Баландин снова рванулся ко мне и пребольно боднул головой в скулу. Тут я уже не
выдержал и уговорил его лечь на койку. Кстати, койки в нашей каюте расположены
вдоль киля – важное преимущество, благодаря которому бортовая качка, самая
неприятная, переносится легче.
– Меня прогнали с мостика, – с упоением сообщил Баландин. – Знаете ли вы, что
правильнее говорить: рулевая или ходовая рубка? Это мне сказал Федя, он
сменился и придёт с боцманом к нам потравить, что на морским жаргоне означает
побеседовать по душам. А прогнали меня под тем нелепым предлогом, будто я летаю
по рубке, как пушечное ядро, и сбиваю всех с ног!
Баландин с его ржаньем и пылающим фонарём был так смешон, что я невольно
рассмеялся.
– Живы? – в каюту заглянул Птаха.
– Смеюсь, – значит существую! – не унимался Баландин. – Костя, я только что на
вас ссылался, подтвердите, что нам семь баллов нипочём!
– Нам на них… извиняюсь, – подтвердил Птаха. – Тут ещё два чудака, пустить или
гнать в шею?
Вслед за Птахой в каюту ввалились Перышкин и Воротилин, которые в последние дни
зачастили к нам в гости – покурить и поиграть в шахматы.
– К ночи, Илья Михалыч, все десять будет, – прокуренным басом сообщил Птаха. –
Так что… как это… тряхнёт правильно.
– Не стесняйтесь, – благодушно разрешил Баландин, – приучен, у меня брат
слесарь-водопроводчик. А рыбу в такую погоду не ловят?
– Как штормовое предупреждение, сети, конечно, не забрасываем. А если
неожиданно прихватит… Филя, покажи товарищам свои ладошки.
Воротилин послушно вытянул чудовищных размеров ручищи, настоящие лопаты.
– Вот этими граблями, – продолжал Птаха, – Филя в одиннадцатибалльный шторм
лично перерубил «вожака» и подарил Нептуну на полста тысяч капроновых сетей. Не
|
|