|
слово), что сию катастрофу я заботливо подготовил собственными руками: останься
Инна плохонькой актрисой разъездного театра, она, скорее всего, провожала бы
меня вчера на причале, но я, как последний кретин, лез вон из кожи, льстил,
унижался и наконец пристроил её диктором на телевидении, где бросалась в глаза
не её бездарность, а красота. А какой женщине не ударит хмель в голову, если её
узнают на улицах и почтительно расступаются перед ней в магазинах, если повсюду,
где бы она ни появилась, ей вослед несётся почтительный шёпот: «Инна Крюкова»!
По природе своей женщина не самокритична, её нельзя искушать чрезмерным
вниманием: даже самая умная и мыслящая предпочтёт, чтоб ею сначала восторгались
как женщиной, а уж потом как мыслящим существом. Инна же в лучшем случае не
глупа; я и теперь считаю её доброй и славной, и мне часто бывает её жаль. «Не
родись красивой, а родись счастливой» – я не знаю ни одной счастливой красавицы,
их не оставляют в покое, вокруг них вечно бушуют страсти, их терзают ревностью
и признаниями; когда к зрелому возрасту бывшая красавица оглядывается, вокруг
неё чаще всего руины. Замечательно сказала Валя, жена Гриши Саутина: «Я бы не
хотела быть такой красивой, это уж слишком».
Да, мне её жаль – ведь мы изредка видимся, остались, как говорится, добрыми
друзьями, хотя никакие мы не друзья, а «осколки разбитого вдребезги»; у неё уже
третий муж, уважаемый в городе архитектор, и она говорит, что счастлива. Но я
больше верю не словам её, а глазам, в которых усталость и безразличие. Иногда
мне кажется, что она только ждёт моего слова, чтобы вернуться; скорее всего я
ошибаюсь, она слишком привыкла к комфорту, чтобы опять чистить картошку в нашем
однокомнатном жилище на пятом этаже без лифта. К тому же я далеко не уверен,
что мы с Монахом этого хотим, мы ведь тоже немного не те, какими были вчера.
Бедняга Монах, вот кому я по-настоящему нужен. Обычно я оставляю ключи
приятелям, чтоб пускали его ночевать и подкармливали; крыша-то над головой у
него есть, а вот с кем поговоришь по душам?
И мне не с кем. И грустно оттого, что меня никто не провожал и никто не будет
встречать. Раньше говорили – пустота, а нынче вошло в моду другое слово –
вакуум.
Море по-прежнему было спокойное. «Семён Дежнев» лежал в дрейфе, и азартные
любители с кормы ловили на удочку терпуг – довольно вкусную рыбу, которая
охотно клевала и тут же отправлялась на камбуз. На время экспедиции «Дежнев» не
имел плана добычи, тралы остались на берегу, и когда эхолот обнаружил косяк, по
судну пронёсся вздох разочарования.
– Пусть живёт, – прокуренным баритоном прогудел Птаха. – Даст бог, ещё
встретимся.
Эту незамысловатую мысль он щедро приправил словечками, которые по
Чернышевскому тарифу обошлись бы ему копеек в тридцать. Увидев, что я осуждающе
поморщился, Птаха извинился (ещё гривенник) и пообещал сдерживаться (примерно
пятак) – весьма похвальное намерение, делавшее ему честь. Но затем он изловил
на месте преступления матроса, который на бегу лихо придавил каблуком окурок, с
величайшим тактом велел его убрать и сердечно пожелал молодому матросу впредь
быть поаккуратнее – рубль, по самым скромным подсчётам. Рассказ Баландина о
высокоученой даме, приведённый мною в назидание, на Птаху впечатления не
произвёл.
– Лезут не в своё дело, – отмахнулся он. – Детей бы лучше рожали.
В подлиннике это был всесокрушающий залп из всех бортовых орудий, и воспитанием
Птахи я решил больше не заниматься. Тем более что отставной тралмастер – я
забыл сказать, что на период экспедиции Птаху оформили боцманом, – сам
великодушно предложил познакомить меня с судном, а лучшего гида и выдумать было
невозможно. Молодой Птаха начинал на «Дежневе» матросом, за двенадцать лет
вырос в знатного тралмастера и мог ходить по судну с закрытыми глазами.
«Семён Дежнев», средний рыболовный траулер водоизмещением четыреста сорок тонн,
по нынешним меркам считался скорлупкой – по габаритам что-то вроде речного
трамвайчика; во всяком случае, когда мимо проходил рядовой сухогруз, я подумал,
что он может запросто сунуть нас в свой жилетный карман. От одного борта до
другого было шагов семь-восемь, а от кормы до носовой части мы дошли за
полминуты – не разгуляешься. А ведь целый город кормит скорлупка!
На носу находился брашпиль – механизм для отдачи якоря – и похожая на тамбур
надстройка, именуемая тамбучиной: под ней размещалась каюта самого Птахи и
кубрик на шесть матросов.
– Тесноваты квартиры, зато удобства во дворе, – пошутил Птаха.
– А как же вы добираетесь отсюда до столовой и туалета?
– По верхней палубе.
– А если шторм?
– По верхней палубе.
– Ну а в очень сильный шторм? – настаивал я. На сей раз Птаха ответил длинно и
замысловато, но я всё-таки понял, что в любую погоду попасть в главные
помещения корабля отсюда можно только по верхней палубе. От тамбучины до
лобовой надстройки мостика тянется штормовой линь, матросы надевают пояс с
карабином, прикрепляются к линю и, подстраховавшись таким образом, бегут к
бронированной двери надстройки. Самые отчаянные обходятся без страховки, но за
такое Архипыч, если узнает, списывает на берег: кому охота буксир подметать,
если тебя смоет в море?
– Какой-такой буксир? – не понял я.
Оказывается, за всякого рода нарушения, приводящие к тяжёлым последствиям,
капитана могут на определённый срок лишить диплома и послать простым матросом
на буксир. Как раз сейчас по гавани болтается одно такое корыто, на котором три
разжалованных капитана замаливают свои грехи. Кое-кто над ними посмеивается, но
|
|