|
на полчаса жидкостью и затем ловить беспомощных детенышей на глазах все видящей,
но не могущей шевельнуться матери. Лукин, который как-то был свидетелем такого
отлова, рассказывал, что при этом у медведицы были такие глаза, что становилось
безумно стыдно за себя, за род людской… Не говоря уже о том, что медведица,
придя в себя и лишившись детенышей, отныне и до смерти будет беспощадным и
лютым врагом человека, где бы его ни увидела. Ну, в конце концов ее пристрелят,
конечно, а кто в ее агрессивности виноват?.. Кстати, я был свидетелем и другого
случая, когда одного любопытного и совсем не агрессивного медведя отгоняли
выстрелами из мелкокалиберной винтовки. Закон соблюден – из мелкашки медведя не
убьешь, но крохотная пулька, засевшая где-то в его теле, быстро вызывает
нагноение и сильнейшую боль, от которой медведь бесится и становится крайне
опасным. Тогда его на законнейшем основании можно прикончить уже из карабина и
составить законнейший акт с десятком подписей и печатью. А кто виноват, что и
этот зверь стал бросаться на человека? Увы, наши отношения с животным миром
слишком часто не делают нам чести.
* * *
Освальд посадил вертолет метрах в двадцати от дома полярной станции. Кренкель
писал: «Дом, в котором нам предстояло жить, стоял на каменистом косогоре, среди
огромных каменных глыб». Почему там был поставлен дом, судить не берусь, но по
пути к нему я чуть не вывихнул обе ноги, а прыгая с одной глыбы на другую,
чудом не сломал себе шею. Как здесь по десять раз на дню ходили Кренкель с
товарищами – ума не приложу.
Дом, полсотни лет назад оставленный людьми, внутри был весь в снегу – надуло
сквозь щели, да и редкие посетители, вроде нас, не всегда плотно прикрывали за
собой дверь. Эти же посетители растащили на сувениры все, что можно было
растащить, но кое-какая утварь осталась, вроде старого проржавевшего утюга и
ржавой железяки с очертаниями примуса. Кроме того, я выкопал из снега
самодельную шахматную ладью, а Освальд – кусок медвежьей челюсти с клыками. С
потолка свисали на бечевках оставленные случайными путниками записки; не
удержавшись, я тоже прицепил к бечевке визитную карточку – все-таки культурнее,
чем вырезать на стене инициалы.
Кренкель писал, что зимовка на Оловянном проходила дружно, без сколько-нибудь
серьезных осложнений; они начались тогда, когда он вместе с Мехреньгиным
перебрались на остров Домашний (соображение – две станции на Северной Земле
лучше, чем одна), в тот дом, в котором несколько лет назад жили Ушаков и
Урванцев с товарищами. Там у Кренкеля и Мехреньгина началась тяжелая цинга, но,
к счастью, их успели выручить.
Возвращаюсь к Оловянному. Освальд, не упускающий ни единого случая подшутить
над товарищами, сам оказался жертвой высококачественного розыгрыша. Радист
нашел вбитую в бревно гильзу, вытащил ее и обнаружил внутри записку, которая
при попытке ее извлечь рассыпалась в пыль. Гильза с новой, только что
сочиненной запиской была вбита на место, после чего радист ее «нашел» и во
всеуслышание об этом возвестил. По морским и полярным законам первым имеет
право ознакомиться с подобной находкой начальник, что Освальд торжественно и
проделал: вытащил гильзу, извлек записку и под громовой хохот прочитал: «Привет,
Освальд!»
С мыса Оловянного мы вылетели на купол Вавилова, куда следовало доставить груз
овощей. С волнением я узнавал «окрестные предметы» – неверную трассу по проливу
Красной Армии, летнюю базу, «тракт Харламова», где пережил не бог весть какие,
но все-таки приключения. А построенный Сидоровым дом, в котором нужно было
подниматься по лестнице, за шесть лет почти что погрузился в ледник.
Кают-компания, в которой мы настилали полы, была превосходно отделана, а лишь
при нас запроектированная Сидоровым сауна работала на полную мощность. На
станции оказалось много знакомых, и среди них Виктор Иванович Герасимов,
главный механик, с которым летел на Северную Землю. Виктор Иванович сам по себе
достаточно колоритная фигура, но больше всего мне запомнилось одно его словечко.
Когда наш АН-26 приземлился в Архангельске на заправку, на борт проверять
электронику пришел поразительно белобрысый паренек-механик. Взглянув на его
вихры, Виктор Иванович пробормотал: «Здесь татарин не ходил». Я так и не
дознался, придумал ли он это сам или от кого-то слышал; скорее всего, присловье
это могло родиться веков пять-шесть назад, как реакция на злобу дня.
На куполе я совершил большую ошибку: уступил уговорам Лукина и удостоил своим
посещением сауну. Мне очень не хотелось этого делать из-за легкой простуды,
однако Валерий математически доказал, что именно сауна от этой простуды и
воспоминания не оставит. «Точно, как дважды два – четыре», – заключил Валерий.
Наступив на горло сомнениям, я сдался, хорошенько пропарился, с наслаждением
выпил в холодном предбаннике холодного пива – и приобрел такой бронхотрахеит,
что отныне не храп Валерия, а мой душераздирающий кашель по ночам заставлял
ребят испуганно вздрагивать. Арктика – не лучшее место на земном шаре для
лечения простуды, не помогли ни полтонны лекарств, ни ежедневные банки в
медпункте, от которых я стал пятнистым, как зебра. Думаю, что, если бы я
заблудился в пургу, найти меня было бы легче легкого – по надрывному кашлю.
Зато – ищи хорошее в плохом – хочешь быть здоров, решительно и бесповоротно
отказывайся от сауны.
И еще одно горькое познание на куполе: собаки, которые когда-то при одном моем
появлении подхалимски скалили морды (сахар, сгущенка), встретили меня с
исключительным равнодушием. Тщетно звал их по кличкам, стыдил, сюсюкал –
отворачивались и презрительно отмахивались хвостами. Так я познал, что собака –
лучший друг человека, который кормит ее сегодня, а не шесть лет назад.
|
|