|
была выписка из приказа о награждении гвардии рядового Полунина медалью «За
отвагу». Я прочитал, на мгновение совершенно обалдел и вместо уставного: «Служу
Советскому Союзу!» под общий смех присутствующих бросился комбату на шею. Потом,
это я помню абсолютно точно, ударился вприсядку, что-то вопил – одним словом,
чуть не помешался от счастья. Неожиданно мне в голову пришла ужасная мысль, и
прерывающимся от страха голосом я спросил, не розыгрыш ли это, поскольку
никаких подвигов за собой я не припомню. Но развеселившийся Ряшенцев заверил,
что все в полном порядке и что медаль, которую мне на днях вручат, сделана из
такого же серебра, как те две, что звякают на груди у хохочущего Виктора
Чайкина.
Едва я успел вернуться к себе и вызубрить наизусть пять-шесть волшебно
прекрасных строчек выписки из приказа, как меня окликнули.
– Полунин, на выход!
Я высунул голову из палатки – и протёр глаза: передо мной, с вещмешком в одной
руке и чемоданом в другой, стоял брат. Этого уже было слишком много для одного
человека, и от криков, с которыми я бросился в широко распахнутые братские
объятия, могли, наверное, поднять по тревоге полк.
Брат ехал домой – медицинская комиссия его демобилизовала. Слава богу, война
закончилась, и солдат с наспех залеченными ранами незачем было держать под
ружьём. По дороге он повидался с отцом, благо волею судьбы они оказались в
одной армии, и отец велел передать, что тоже собирается ко мне нагрянуть.
Я во все глаза смотрел на брата, радуясь происшедшей в нём перемене. Два года
назад, когда я провожал его на фронт, брат был щуплым подростком с почерневшим
от бессонницы типичным лицом солдата, которого изводит нарядами вне очереди
старшина. Теперь же он был уверенным в себе здоровым малым с широкими плечами,
привыкшими к тяжести полевой рации и карабина; он много раз участвовал в боях,
брал Минск, Кенигсберг и Берлин, заработал пулю в бедро и орден, ленточка
которого уже успела обтрепаться.
До самого отбоя мы сидели, говорили и никак не могли наговориться. Мы долго
ахали, когда установили, что восемнадцатого апреля нас разделяли несколько
десятков метров: в тот день полк брата пошёл через деревню у Шпрее, где погиб
Митя Коробов. Если бы я не спал, как сурок, а смотрел на проходящую колонну, мы
могли бы встретиться ещё четыре месяца назад!
За ночь брату нужно было добраться до Минска, где знакомый военный комендант
обещал посадить его на московский поезд, и мы расстались – как оказалось,
ненадолго.
Прошло несколько дней. Внешне ничего не изменилось, я жил прежней жизнью:
радовался, когда давал норму – десять кубов земли в день, вместе со всеми
считал дни до воскресенья, когда можно было поспать лишний часок, по вечерам
перечитывал Таины письма и с отбоем мгновенно засыпал. И в то же время шестое,
подсознательное чувство мне подсказывало, что предстоят большие перемены.
И вот однажды командир взвода вызвал меня из котлована.
– Комбат приказал явиться, – сообщил он. – К тебе какой-то майор приехал.
Приведи себя в порядок – и быстро!
Какой там может быть порядок! Не чуя под собой ног, я бросился в штаб батальона.
За столом рядом с Ряшенцевым сидел отец – постаревший, с седыми висками, самый
родной из всех майоров.
Моя судьба решилась в несколько часов. Ряшенцев взял у меня паспорт и
отправился в штаб дивизии, откуда возвратился с предписанием о моей
демобилизации, как шестнадцатилетнего, ввиду несовершеннолетия. Не успел я как
следует осмыслить эту новость, как Ряшенцев «от имени и по поручению» вручил
мне медаль и временное к ней удостоверение. Даже сейчас, когда я пишу эти
строки, то волнуюсь, вспоминая: стоит ли говорить, что творилось в моей душе
тогда?
Отец, с первых дней провоевавший всю войну, быстро нашёл с Ряшенцевым общий
язык; они понравились друг другу, а военные люди в таких случаях редко
ограничиваются на прощанье простым рукопожатием. На ужин в честь своего гостя
Ряшенцев созвал друзей-офицеров, каждый из которых принёс «сухой паек» – по
банке свиной тушёнки; гвоздь программы, трехлитровую бутыль водки, комбат всеми
правдами и неправдами добыл сам. За столом оказались и мы с Виктором. Пока
офицеры знакомились с отцом и находили общих знакомых, мы, забившись в угол и
махнув рукой на все приличия, съели по килограммовой банке тушёнки – подвиг,
который легко совершил бы в то время каждый солдат на нашем месте. Я вспоминаю
об этом не только потому, что мы впервые за два месяца досыта наелись, но и
потому, что история с тушёнкой имела своё продолжение. Отец до сих пор разводит
руками, вспоминая, как я отличился в тот вечер. Служба есть служба, и офицеры,
не говоря уже о Викторе, пили понемногу. Я же, не выносивший ранее сивушного
запаха, дул водку стаканами. На глазах у потрясённых свидетелей я выпил за
вечер больше литра и, что самое удивительное, оставался совершенно трезвым.
Теперь-то я понимаю, что разгадка этого чуда находилась в пустой банке из-под
тушёнки, но тогда необычайно вырос в собственных глазах и нетерпеливо ждал
случая, чтобы продемонстрировать свою уникальную стойкость к алкоголю. Недели
через две такая возможность была предоставлена. На вечеринке в честь моего
возвращения собрались приятели, и я показал им, как пьют орлы-гвардейцы: залпом
выкушал стакан водки, закусил дымом и… дальше ничего не помню, кроме того, что
мне было очень плохо.
Поздним вечером Ряшенцев и Виктор проводили нас на станцию и усадили на
платформу товарного состава, идущего в сторону Минска. Мы расцеловались, и с
|
|