|
сала и полмешка картошки, и мы устроили в теплушке лукуллов пир, праздник еды,
настоящую оргию насыщения. К сожалению, за десять дней дороги таких заказов
больше не попадалось, и вообще мы чаще работали «за спасибо»: места шли
голодные, вдовьи, рука не поднималась брать с измученной женщины за вспаханный
огород или починенную крышу. А после Киева эшелону и вовсе дали «зелёную улицу»,
получасовые стоянки не позволяли развернуться частной инициативе, и мы
полностью перешли на паек.
– Ничего, на фронте отъедимся, – успокаивал Володя и разворачивал перед нами
ослепительные перспективы, нещадно при этом привирая.
– Как только солдат попадает на передовую, – излагал Володя, – ему тут же
выдают вот такую банку красной икры, вот такой кусок масла и сколько хошь хлеба.
Это на завтрак. На обед солдату положен молочный поросёнок с хреном, борща от
пуза и двести граммов белого. А на ужин – блины со сметаной!
Все смеялись, даже наивный Кузин, и разговоры о еде как-то сами собой
прекратились, а после случая на станции Чернигов стали и вовсе дурным тоном. В
тёмную дождливую ночь Дорошенко и Петька Бердяев куда-то на полтора часа
исчезли и притащили в теплушку мешок сахара. Спящий эшелон подняли на ноги и
выстроили по тревоге. Проклиная судьбу и начальство, мы мокли под проливным
дождём, а местная милиция производила в теплушках повальный обыск. Сахар нашли
и, как следовало ожидать, Дорошенко вместе с Бердяевым перевели в
вагон-гауптвахту, к нашему общему удовлетворению. На фронте они попали в
штрафную роту, и о дальнейшей судьбе Дорошенко я расскажу потом.
Володя Железнов был среди нас единственным фронтовиком, и часто, усевшись возле
него, мы выпытывали, что такое война. Как и все оставшиеся в живых сталинградцы,
он считал, что нет ничего хуже уличных боев, когда из каждой подворотни
человека могут подстрелить как зайца. Володя скептически отзывался о
корреспондентах, изображавших немцев трусами.
– Дисциплинка у них – дай боже. Мы народ такой: любим подумать, нам прикажут, а
мы смекаем, как бы по-другому сделать, получше да побыстрее. Как это вы, Сергей
Тимофеевич, сказали: «Лучшее – враг хорошего»? А немец, что бы ему ни приказали,
– хлоп каблуками и бегом выполнять: за него всегда начальство думает. Прикажут
– на пулемёт полезет, отца родного застрелит, лишь бы начальство похвалило. Не
человек, а машина.
– Они тоже разные бывают, – вставил Пашка Соломин. Ещё недавно робкий
деревенский паренёк, Пашка держал себя уверенно и осанисто: лучший стрелок
роты! – У нас в доме два немца жили на постое – ничего не взяли, даже за стирку
платили.
– А ты бы им поклонился в пояс: «Спасибо, отцы родные, что портки на мне
оставили!» – насмешливо проговорил Володя. – Неужто из дома не высовывался, не
видел, что они в округе выделывали? Вон, посмотри в окошко – одни печи торчат,
а ведь большая деревня была…
– Я ж не про всех говорю, – оправдывался Пашка, – нашу деревню тоже спалили,
одни головешки остались. А эти двое вроде не звери были, даже своих стыдились…
– Знаем мы таких стыдливых: когда расстреливали наших, глаза закрывали…
– Володька, а за что тебе бляху повесили?
– Бляхи – они у дворников были, а у меня медаль, – с достоинством ответил
Володя. – Сам не знаю за что. Орал, стрелял, как все…
– А на орден не вытянул?
Володя достал потёртый бумажник и осторожно вытащил из него сложенный вдвое
листок. Это было временное удостоверение на орден Красной Звезды, который
Володя получить не успел: ранило.
– Фриц мне его заработал, – Володя улыбнулся. – Брали мы село недалеко от
Днепродзержинска. Ночной бой, а светло как днём – половина домов горит, фрицы
по нас из каменной школы двухэтажной лупят – не подойдёшь. Полковая артиллерия
наша где-то заблудилась, а гранатами не очень-то повоюешь, если головы поднять
невозможно. Подползает ко мне пацанчик, худенький такой, один нос торчит, и
говорит: «Дяденька, вон там на скотном дворе пушка стоит, а немцы возле ней
лежат все убитые. Пошли, покажу!» Приползли мы туда кое-как, смотрю – в самом
деле пушка стоит, вроде нашей сорокапятки. Вот, думаю, дурак, хоть бы
кого-нибудь с собой кликнул, стрелять-то из неё я не умею! А мальчишка толкает
меня в бок: «Дядь, немец этот живой!» Видать, контузило его, очнулся, ошалело
смотрит на нас и голову щупает. Осмотрел я фрица, забинтовал на голове царапину
и велел открыть по школе огонь. А фриц, хоть и боится до смерти, отмахивается и
лопочет, будто меня не понимает. Я как гаркну на него: «Для чего я тебя,
фашиста, лечил! Стреляй, не то капут сию же секунду!» Сразу понял, поплёлся к
орудию и запузырил по своим десяток снарядов – все мимо, сукин сын! Но мне-то
что, мне надо было понять, как из этой дуры стреляют. Дал пацану автомат, чтоб
за фрицем присматривал, поплевал на руки и открыл по школе стрельбу прямой
наводкой. Как второй этаж обрушился, стали выскакивать из школы с поднятыми
руками.
– А ты, Володька, герой, – удивился Митя Коробов, голубоглазый
восемнадцатилетний мальчик. – Мне бы так ни за что на свете не суметь.
– Какой там герой! – отмахнулся Володя. – Ничем я здесь даже не рисковал,
просто повезло. А герой у нас в батальоне был настоящий, Васька Прохоров,
саратовский уроженец. На Волге все ребята сызмальства в воде, и Васька плавал
как рыба. Об этом узнали и забрали Ваську в разведроту дивизии. Когда
готовились форсировать Днепр, он голый ночью плавал туда и обратно, на разных
участках, а ведь река там, к слову сказать, широченная. Рассказывали, что
однажды Васька с того берега связанного «языка» приволок; парень был – гвоздь,
с виду невысокий, а биток отчаянный. Погиб на наших глазах, когда возвращался:
|
|