|
человека определила одна минута. Будь она иной, жизнь пошла бы совсем в другом
направлении, и мы были бы другими, и все у нас было бы не так, как сейчас, –
короче, не та судьба.
Я знаю в своей жизни несколько таких минут, но больше всего запомнилась одна,
когда я уже в буквальном смысле слова уходил в другую судьбу, а в двух шагах от
неё меня остановили и, как утопающему, протянули соломинку.
Дело было так. С утра нам объявили, что мы уже не просто рота ПТР, а маршевая
рота: вечером – в эшелон и на фронт. Этого дня все ожидали по-своему: одни с
нетерпением, другие с тревогой; но никто, наверное, не ждал его с таким
огромным напряжением, как я. Значит, Сашка не подвёл, моя мама не узнала о его
возвращении, и ничто больше мне теперь не угрожает. Сергей Тимофеевич и Володя,
посвящённые в мои тревоги, жали мне руки, а я беспричинно смеялся, непрерывно
искал общения, не мог усидеть на месте – словом, был в состоянии того нервного
возбуждения, которое не может остаться незамеченным и причины которого
воспринимаются по-разному.
– Завертелся как наскипидаренный, прилипала железновская, – съязвил Дорошенко,
который не мог забыть своего позора и люто меня ненавидел. – Думает, на фронте
пряниками кормят…
Я даже его не отбрил – настолько мне было радостно и легко; более того, я готов
был простить его и по-дружески обнять: «Кто старое вспомянет – тому глаз вон!
Ведь нам вместе сражаться, ходить в атаку, мы обязательно должны стать
друзьями!» Готов был, но сдержался – уж очень он был мне противен…
Между тем в нашу землянку прибыла медицинская комиссия, человек пять врачей из
санчасти. От очередной проверки никто не ждал ни хорошего, ни плохого: всех нас
уже осматривали не раз до призыва. И мы раздевались, ворча: не очень-то приятно
вертеться перед врачами в костюме Адама только для того, чтобы услышать
неизбежное: «Проходи, следующий». И мимо комиссии потянулась голая цепочка.
– А ну-ка, – врач подозвал меня поближе. – Грыжа?
– Чепуха, – беспечно ответил я, не без гордости поглядывая на товарищей. – Не
помешает.
– Это нам лучше знать, – сказал врач, ощупывая небольшую припухлость на моем
животе. – Напряги живот… Вот так…
– Да она мне абсолютно не мешает, – встревожился я. – Даже не замечаю!
– Фамилия, имя?
– Полунин Михаил. Честное…
– Пойдёте на операцию, Полунин, – сообщил врач. – Запишите его в санчасть.
Хан – два дня назад он был произведён в ротные писари – сделал карандашную
пометку в большой линованной ведомости.
– И этот подмазал! – засмеялся Дорошенко. Кровь бросилась мне в голову, я с
трудом удержался на ногах.
– Как это «в санчасть»? – пролепетал я. – Грыжа мне абсолютно не мешает, я хочу
ехать со всеми!
– Сделаем операцию, и поедешь, – отмахнулся врач. – Следующий!
Я не сдвинулся с места.
– Никуда я не уйду, посмотрите меня ещё раз! Вы не имеете права делать операцию
без моего согласия!
– Не мешай мне своими глупостями, – обозлился врач. – Марш отсюда!
– Что у вас такое? – меня подозвал майор медицинской службы, видимо
председатель комиссии. – Грыжа? На операцию.
– Но ведь это займёт две недели… – простонал я. – А война уже заканчивается!
– Месяц, а то и побольше, – поправил председатель и, обращаясь к коллегам,
изволил пошутить: – А этот солдат, кажется, совершенно серьёзно полагает, что
без его участия победа невозможна!
– Неостроумно! – выпалил я. – Советский врач не имеет права издеваться над
солдатом!
– Кругом! – заорал председатель. – Мальчишка!
Мир рухнул. Я не знаю, как добрался до нар. Я плакал так, как десять дней назад
плакал Сашка, бессильно и безнадёжно. Мне казалось, что я никчёмный неудачник,
что жизнь потеряла всякий смысл и отныне меня ждёт сплошное серое существование.
Сергей Тимофеевич и Володя меня утешали: они говорили, что наступление на
Берлин ещё не начато, а союзники топчутся на месте, три-четыре недели пролетят
быстро, и я успею – пусть к шапочному разбору, но всё-таки успею. Я ничего не
воспринимал, потому что знал одно: вечером рота уедет на фронт, вся целиком –
кроме меня да ещё Хана, который не в счёт. Я видел, как мои товарищи весело
примеряют новое обмундирование, слоняются по землянке, ошалевшие от новизны
ощущений, и чувствовал, что между мною и ними пролегла пропасть. Сразу же после
завтрака с нетерпением ждавший обеда, я не пошёл за стол, потому что одинаково
невыносимы были и сочувственные взгляды и насмешки.
– Собирайся в санчасть, – напомнил Хан, ротный писарь, которого теперь так же
презирали, как раньше боялись; власть его даже над своей компанией рухнула в ту
минуту, когда все узнали, что Хан остаётся, что он трус. Удивительно, как
меняется человек, стоит лишь обстоятельствам сорвать с него маску и обнажить
его сущность! Все и сейчас понимали, что Хан опасный тип, от которого лучше
держаться подальше, но никто его не боялся! Потому что он противопоставил себя
коллективу, оказался ниже его, ниже самого слабого и безнаказанно обижаемого
солдата в роте – Митрофанова. Будучи умным человеком, Хан это понял. Он
имитировал кипучую деятельность, помогал менять обмундирование и подгонять его
по росту, оказывал мелкие услуги тем, с кем раньше и словом не перебросился, и
в результате ещё больше растрачивал свою личность. Он дал петуха – такие вещи
публика прощает только любимцам, а Хана никто не любил.
|
|