|
редставлял себе, чтобы могло так сильно измениться лицо человека,
и - надеюсь - никогда больше этого не увижу. О, жалости я не чувствовал! Я
был зачарован, словно передо мной разорвали пелену. Лицо, цвета слоновой
кости, дышало мрачной гордостью; безграничная властность, безумный ужас,
напряженное и безнадежное отчаяние - этим было отмечено его лицо. Вспоминал
ли он в эту последнюю минуту просветления всю свою жизнь, свои желания,
искушения и поражение? Он прошептал, словно обращаясь к какому-то видению...
он попытался крикнуть, но этот крик прозвучал как вздох:
- Ужас! Ужас!
Я задул свечу и вышел из рубки. Пилигримы обедали в кают-компании, и я
занял свое место за столом против начальника. Тот поднял глаза и посмотрел
на меня вопросительно, но я игнорировал этот взгляд. Он невозмутимо
откинулся на спинку стула, улыбаясь странной своей улыбкой, словно
запечатывавшей подлую его душонку. Мошки кружились роем вокруг лампы,
ползали по скатерти, по нашим рукам и лицам. Вдруг слуга начальника просунул
в каюту свою черную голову и сказал с уничтожающим презрением:
- Мистер Куртц... умер.
Все пилигримы выбежали, чтобы посмотреть на него. Я один остался за
столом и продолжал обедать. Думаю, меня сочли бесчувственной скотиной.
Однако ел я немного. Здесь горела лампа, было, знаете ли, светло... а там,
снаружи, нависла тьма. Больше я не подходил к замечательному человеку,
который произнес приговор над похождениями своей души на земле. Голос угас.
Что было у него, кроме голоса? Но мне известно, что на следующий день
пилигримы что-то похоронили в грязной яме.
А потом они едва не похоронили меня.
Однако я, как видите, не последовал в ту пору за Куртцем. Да, я
остался, чтобы пережить кошмар до конца и еще раз проявить свою верность
Куртцу. Судьба. Моя судьба! Забавная штука жизнь, таинственная, с
безжалостной логикой преследующая ничтожные цели. Самое большее, что может
получить от нее человек, - это познание себя самого, которое приходит
слишком поздно и приносит вечные сожаления.
Я боролся со смертью. Это самая скучная борьба, какую только можно себе
представить. Она происходит в серой пустоте, когда нет опоры под ногами, нет
ничего вокруг, нет зрителей, нет блеска и славы; нет страстного желания
одержать победу, нет великого страха перед поражением; вы боретесь в
нездоровой атмосфере умеренного скептицизма, вы не уверены в своей правоте и
еще меньше верите в правоту своего противника. Если такова высшая мудрость,
то жизнь - загадка более серьезная, чем принято думать. Я был на волосок от
последней возможности произнести над собой приговор, и со стыдом я
обнаружил, что, быть может, мне нечего будет сказать. Вот почему я
утверждаю, что Куртц был замечательным человеком. Ему было что сказать. Он
это сказал. С тех пор как я сам поглядел за грань, мне понятен стал взгляд
его глаз, не видевших пламени свечи, но созерцавших вселенную и достаточно
зорких, чтобы разглядеть все сердца, что бьются во тьме. Он подвел итог и
вынес приговор: "Ужас!" Он был замечательным человеком. В конце концов, в
этом слове была, какая-то вера, прямота, убежденность; в шепоте слышалась
вибрирующая нотка возмущения, странное слияние ненависти и желания, - это
слово отражало странный лик правды. И лучше всего запомнил я не те минуты
мои, которые казались мне последними, - не серое бесформенное пространство,
заполненное физической болью и равнодушным презрением к эфемерности всего,
даже самой боли. Нет! Его последние минуты я, казалось, пережил и запомнил.
Правда, он сделал последний шаг, он шагнул за грань, тогда как мне разрешено
было отступить. Быть может, в этом-то и заключается разница; быть может, вся
мудрость, вся правда, вся искренность сжаты в этом одном неуловимом моменте,
когда мы переступаем порог смерти. Быть может! Мне хочется думать, что,
подведя итог, я не брошу слова равнодушного презрения. Уж лучше его крик -
гораздо лучше. В нем было утверждение, моральная победа, оплаченная
бесчисленными поражениями, гнусными ужасами и гнусным удовлетворением. Но
это победа! Вот почему я остался верным Куртцу до конца - и даже после его
смерти, когда много времени спустя я снова услышал - не его голос, но эхо
его великолепного красноречия, отраженного душой такой же прозрачной и
чистой, как кристалл.
Нет, меня они не похоронили, но был период, о котором я вспоминаю
смутно, с содроганием, словно о пребывании в каком-то непостижимом мире, где
нет ни надежд, ни желаний. Снова попал я в город, похожий на гроб
повапленный, и с досадой смотрел на людей, которые суетились, чтобы выманить
друг у друга денег, сожрать свою дрянную пищу, влить в себя скверное пиво, а
ночью видеть бессмысленные и нелепые сны. Эти люди вторгались в мои мысли.
Их знание жизни казалось мне досадным притворством, ибо я был уверен, что
они не могут знать тех фактов, какие известны мне. Их осанка - осанка
заурядных людей, уверенных в полной безопасности и занимающихся своим делом,
- оскорбляла меня, как наглое чванство глупца перед лицом опасности,
недоступной его пониманию. У меня не было особого желания их просвещать, но
я с трудом удерживался, чтобы не расхохотаться при виде их
глупо
|
|