|
то меня слушали. Честное слово, мне несколько раз
казалось, что голова моя лопнет...
Он метался - буквально метался - по комнате, засунул руки в карманы,
снова их вытащил, надел на голову фуражку. Я и не подозревал, что он может
быть таким легкомысленно оживленным. Я думал о сухом листе, подхваченном
ветром; какое-то таинственное предчувствие, тяжелое неопределенное
сомнение приковывало меня к стулу. Вдруг он застыл на месте, словно
пораженный каким-то открытием.
- Вы подарили мне свое доверие, - объявил он серьезно.
- Ох, ради бога, дорогой мой, не нужно, - взмолился я, как будто он
меня обидел.
- Хорошо. Я буду молчать. Но ведь вы не можете запретить мне думать...
Ничего... я еще покажу...
Он быстро направился к двери, остановился, опустил голову и вернулся,
шагая решительно.
- Я всегда думал о том, что если бы человек мог начать сначала... А
теперь вы... до известной степени... да... сначала...
Я махнул ему рукой, и он вышел, не оглядываясь; звук его шагов замирал
постепенно за дверью - решительная поступь человека, идущего при ярком
дневном свете.
Что же касается меня, то, оставшись один у стола с одной-единственной
свечой, я почему-то не почувствовал себя просветленным. Я был уже не
настолько молод, чтобы за каждым поворотом видеть сияние, какое маячит нам
в добре и в зле. Я улыбнулся при мысли о том, что в конце концов из нас
двоих сияние видел он. И мне стало грустно. Начать сначала, сказал он? Да
разве начальное слово наших судеб не было высечено нестираемыми письменами
на скале.
18
Шесть месяцев спустя мой друг - владелец рисовой фабрики, циничный
пожилой холостяк, пользовавшийся репутацией сумасброда, - написал мне
письмо и, решив на основании моей теплой рекомендации, что я не прочь
услышать что-либо о Джиме, распространился об его достоинствах. Он
оказался скромным и дельным.
"Не находя в своем сердце ничего, кроме покорной терпимости к
представителям моей породы, я жил до настоящего времени один в доме,
который даже в этом жарком климате может показаться слишком большим для
одного человека. Не так давно я ему предложил жить со мной. Кажется,
промаха я не сделал".
Читая это письмо, я подумал, что в отношении к Джиму мой друг проявил
не только терпимость - нет, это было начало подлинной привязанности.
Конечно, он приводил своеобразные доводы. Прежде всего Джим в этом климате
не утратил своей свежести. Будь он девушкой, - писал мой друг, - можно
было бы сказать, что он цветет, цветет скромно, как фиалка, а не как эти
вульгарно крикливые тропические цветы. Джим прожил в доме полтора месяца,
и ни разу еще не попытался хлопнуть его по спине, назвать "стариной" или
дать понять ему, что он - дряхлое ископаемое. Не отличался Джим и
несносной болтливостью, свойственной молодым людям. Характер хороший,
говорить ему не о чем, отнюдь не умен, к счастью, - писал мой друг. Но,
видимо, Джим был все же достаточно умен, чтобы спокойно ценить его
остроумие и в то же время забавлять его своей наивностью.
"Молоко на губах у него еще не обсохло, и теперь, когда у меня
появилась блестящая идея дать ему комнату в доме и обедать вместе, я себя
чувствую не таким дряхлым. На днях ему пришло в голову встать и пройти по
комнате с единственной целью открыть мне дверь: и я почувствовал себя
ближе к человечеству, чем был все эти годы. Забавно, не правда ли?
Конечно, я догадываюсь - есть тут какой-то ужасный маленький грешок, и вам
о нем известно, но если он действительно ужасен, мне кажется, можно
постараться его простить. Я лично заявляю, что не могу заподозрить его в
проступке более серьезном, чем набег на фруктовый сад. Неужели дело
обстоит более серьезно? Быть может, вам следовало бы мне сказать; но мы
оба давно ударились в святость, и вы, пожалуй, позабыли о том, что и мы в
свое время грешили. Может случиться, что когда-нибудь я вас об этом
спрошу, и тогда, надеюсь, вы мне скажете. Мне не хочется его
расспрашивать, пока я не имею понятия о том, что это такое. Кроме того,
сейчас еще слишком рано. Пусть он еще несколько раз откроет для меня
дверь..."
Вот что писал мой друг. Я был очень доволен - подающим надежды Джимом,
тоном письма, собственной своей проницательностью. Видимо, я знал, что
делал: я разгадал его натуру и так далее... А что, если из этого выйдет
что-нибудь неожиданное и чудесное? В тот вечер, отдыхая в шезлонге под
тентом, на юте моего судна, стоявшего в гавани Гонконга, я заложил для
Джима первый камень воздушного замка. Я сделал рейс на север, а когда
вернулся, меня ждало еще одно письмо от моего друга. Этот конверт я вскрыл
прежде всего.
"Насколько мне известно, столовые ложки не пропали, - так начиналось
письмо. - Впрочем, я не поинтересовался об этом осведомиться. Он уехал,
оставив на обеденном столе официальную записочку с извинениями, -
записочку или очень глупую, или бессердечную. Быть может, и то и другое, -
а мне нет никакого дела. Разрешите вам сообщить, на случай, если у вас
|
|