|
x x x
Старшая сестра пожертвовала нам вторую бутылку мозельского. Однако, к моему
удивлению, Бодендик исчезает тут же после трапезы. Вернике остается. Погода
установилась, и больные спокойны, насколько они вообще могут быть спокойны.
— Почему не убивают тех, кто совершенно безнадежен? — спрашиваю я.
— А вы могли бы их убить? — в свою очередь, спрашивает Вернике.
— Не знаю. Но ведь это то же самое, как с человеком, который безнадежен и
медленно умирает, причем заранее известно, что ничего, кроме страданий, его не
ждет. Вы сделали бы ему укол, чтобы его мучения кончились на несколько дней
раньше?
Вернике молчит.
— К счастью, здесь нет Бодендика, — продолжаю я. — Поэтому мы можем обойтись
без религиозных и моральных рассуждений. На фронте у одного моего товарища был
распорот живот, как у мясной туши. Он умолял нас застрелить его. Мы отнесли его
в лазарет. Там он кричал еще три дня, потом умер. Три дня — это очень долгий
срок, когда человек рычит от боли. Я видел, как многие люди издыхали. Не
умирали, а именно издыхали. И всем им можно было облегчить смерть с помощью
шприца. Моей матери тоже.
Вернике молчит.
— Ладно, — говорю я. — Знаю, оборвать чью-либо жизнь — всегда убийство. С тех
пор как я побывал на войне, мне даже муху убивать неприятно. И все-таки
телятина сегодня вечером показалась мне очень вкусной, хотя теленка убили ради
того, чтобы мы его ели. Все это старые парадоксы и беспомощные умозаключения.
Жизнь — чудо, даже в теленке, даже в мухе. Особенно в мухе, этой акробатке с ее
тысячами глаз. Она всегда чудо. И всегда этому чуду приходит конец. Но почему в
мирное время мы считаем возможным прикончить больную собаку и не убиваем
стонущего человека? А во время бессмысленных войн истребляем миллионы людей?
Вернике все еще не отвечает. Большой жук с жужжанием носится вокруг лампочки.
Он стукается о нее, падает, ползет, опять расправляет крылья и снова кружит
возле источника света. Свой опыт он не использует.
— У Бодендика, этого чиновника божьего, конечно, на все найдется ответ, —
говорю я. — У животных-де души нет, а у человека есть. Но куда девается часть
души, когда повреждена какая-то извилина мозга? Куда девается эта часть, если
человек становится идиотом? Она уже на небе? Или ждет где-нибудь свой
изувеченный остаток, благодаря которому человек еще может болтать, пускать
слюни, есть и испражняться? Я видел некоторых ваших безнадежно больных,
запертых в палатах, — в сравнении с ними даже животные — боги. А у идиота куда
девается душа? Разве она делима? Или висит, как невидимый воздушный шар, над
головами этих бедных бормочущих существ?
Вернике делает движение, словно отгоняя насекомое.
— Ладно, — продолжаю я. — Пусть это вопрос для Бодендика, и он легко разрешит
его. Бодендик может разрешить любой вопрос с помощью великого неведомого бога,
неба и ада — награды для страждущих и наказания для злых. Никто никогда не
получал доказательств, что это действительно так; и, по мнению Бодендика,
только вера дает блаженство. А для чего же нам дан разум, способность критики,
жажда доказательств? Чтобы ими не пользоваться? Странная игра для великого
неведомого божества. А что такое благоговейное отношение к жизни? Страх смерти?
Страх, всегда только страх? Почему? И почему мы спрашиваем, если на наши
вопросы нет ответов?
— Все? — спросил Вернике.
— Нет, не все, но я больше не буду задавать вам вопросов.
— Хорошо. Ведь и я не в состоянии вам ответить. Вы хоть это-то понимаете или
нет?
— Конечно. Почему именно вы были бы в силах ответить, если в библиотеках всего
мира можно найти вместо ответов только умозрительные разглагольствования на эти
темы?
Делая второй круг, жук падает. Он снова с трудом перевертывается и начинает
третий. Его крылья словно сделаны из синей полированной стали. Весь он подобен
|
|