|
вам ничего не оставим.
Врач качает головой.
— Некогда. Надвигается гроза. В таких случаях больные начинают особенно
беспокоиться.
— Не похоже на грозу.
— Еще нет. Но она будет. Больные чувствуют ее заранее. Нам уже пришлось
посадить кое-кого в успокаивающую ванну. Ночь предстоит тяжелая.
Бодендик раскладывает жаркое по тарелкам. Самый большой кусок он берет себе.
— Хорошо, доктор, — говорит он. — Выпейте с нами хоть стакан вина. Ведь
пятнадцатилетней выдержки! Прямо дар Божий! Даже для нашего молодого язычника.
Он подмигивает мне, а я охотно вылил бы ему за его сальный воротник подливку из
моей тарелки. Доктор подсаживается к столу и берет стакан с вином. Бледная
сестра просовывает голову в приоткрытую дверь.
— Сейчас я не буду ужинать, сестра, — заявляет врач. — Отнесите ко мне в
комнату несколько бутербродов и бутылку пива.
Врачу около тридцати пяти лет, у него темные волосы, узкое лицо, близко
посаженные глаза и большие торчащие уши. Его фамилия Вернике, Гвидо Вернике, и
он свое имя Гвидо ненавидит не менее горячо, чем я имя «Рольф».
— Как здоровье фрейлейн Терговен? — осведомляюсь я.
— Терговен? Ах да… к сожалению, не очень… Вы ничего сегодня не заметили?
Каких-нибудь изменений?
— Нет. Она была как всегда. Может быть, немного возбужденнее. Но вы сказали,
что это от грозы…
— Посмотрим. Тут у нас трудно предсказывать что-либо заранее.
Бодендик смеется.
— Безусловно, нельзя. Здесь — никак нельзя. Я смотрю на него. Какой он грубый,
этот христианин, думаю я. Но потом мне приходит в голову, что ведь он по
профессии — духовный целитель, а в подобных случаях всегда утрачивается
какая-то доля душевной чуткости за счет способности воздействия, так же как у
врачей, сестер и торговцев надгробиями.
Я слышу его разговор с Вернике. У меня вдруг пропадает аппетит, и я подхожу к
окну. За волнующимися кронами деревьев выросла, как стена, огромная туча с
тускло-бледными краями. Я смотрю в ночь. Все вдруг кажется мне очень чужим, И
сквозь привычную картину сада властно и безмолвно проступает что-то иное, дикое,
и оно отбрасывает привычное, словно пустую оболочку. Мне вспоминается
восклицание Изабеллы: «Где же мое первое лицо? Мое лицо до всяких зеркал?» Да,
где наше первоначальное лицо? — размышляю я. — Первоначальный ландшафт, до того
как он стал вот этим ландшафтом, воспринимаемым нашими органами чувств, парком
и лесом, домом и человеком? Где лицо Бодендика, до того как он стал Бодендиком?
Лицо Вернике, пока оно не связалось с его именем? Сохранилось ли у нас какое-то
знание об этом? Или мы пойманы в сети понятий и слов, логики и обманщика разума,
а за ними одиноко горят первоначальные пламена, к которым у нас уже нет
доступа, оттого что мы превратили их в полезное тепло, в кухонное и печное
пламя, в обман и достоверность, в буржуазность и стены и, во всяком случае, в
турецкую баню потеющей философии и науки. Где они? Все ли еще стоят неуловимые,
чистые, недоступные, за жизнью и смертью, какими они были до того, как
превратились для нас в жизнь и смерть? Или они, может быть, теперь горят только
в тех, кто живет здесь, в комнатах за решетками, кто сидит на полу или неслышно
крадется, уставясь перед собой невидящим взглядом, ощущая в своей крови родную
грозу? Где граница, отделяющая хаос от стройного порядка, и кто может
перешагнуть через нее и потом возвратиться? А если ему это и удастся — кто в
состоянии запомнить то, что он увидел? Разве одно не гасит воспоминаний о
другом? И кто безумен, отмечен, отвергнут — мы ли, с нашими замкнутыми и
устойчивыми представлениями о мире; или те, другие, в ком хаос бушует и
сверкает грозовыми вспышками; те, кто отдан в жертву беспредельности, словно
они комнаты без дверей, без потолка, словно это покои с тремя стенам и, в
которые падают молнии и врывается буря и дождь, тогда как мы гордо расхаживаем
по своим замкнутым квартирам с дверями и четырьмя стенами и воображаем себя
выше тех лишь потому, что ускользнули от хаоса? Но что такое хаос? И что такое
порядок? В ком они есть? И зачем? И кому удастся когда-нибудь из них
выскользнуть?
Над краем парка проносится тусклая вспышка, и лишь спустя долгое время на нее
отвечает очень далекое ворчание. Подобно залитой светом каюте, наша комната
|
|