|
— Примерно так же, — миролюбиво отвечает Георг. — Мне сорок, а кажется, будто
все шестьдесят. Но тут виновата война.
Он врет, чтобы поддержать Ризенфельда.
— А у меня иначе, — заявляю я, чтобы тоже внести в разговор свою лепту. — И
тоже из-за войны. Когда я пошел на фронт, мне было семнадцать, теперь мне
двадцать пять, а ощущение такое, словно и сейчас еще семнадцать. Семнадцать и
семьдесят. Служба в армии украла у меня мою молодость.
— У вас дело не в войне, — возражает Ризенфельд, который, видимо, не хочет
сегодня принимать меня в расчет, ибо время, или медленная смерть, еще не так
быстро настигает меня, как его. — Вы просто умственно отстали. Наоборот, война
помогла вам преждевременно созреть; если бы не она, вы и теперь были бы на
уровне двенадцатилетнего.
— Спасибо, — говорю я. — Вот это комплимент! В двенадцать лет каждый человек —
гений. Он теряет свою оригинальность лишь с наступлением половой зрелости,
которой вы, гранитный Казанова, придаете столь преувеличенное значение. А она —
довольно унылый суррогат утраченной свободы духа.
Георг снова наливает нам. Мы видим, что вечер обещает быть тяжким. Необходимо
извлечь Ризенфельда из бездн мировой скорби, ибо у нас нет ни малейшей охоты
обмениваться философскими пошлостями. Больше всего хотелось бы, сидя под
каштаном, спокойно и безмолвно распить бутылку мозельского, вместо того чтобы в
«Красной мельнице» оплакивать вместе с Ризенфельдом утраченные им годы зрелой
мужественности.
— Если вас интересует реальность времени, — Замечаю я с тайной надеждой, — то я
могу ввести вас в некое объединение, где участвуют только специалисты по этому
вопросу, а именно — в клуб поэтов нашего возлюбленного родного города. Писатель
Ганс Хунгерман развернул эту тему в еще не напечатанной книге, где собрано
около шестидесяти стихотворений. Мы можем сейчас же туда отправиться; они
собираются каждую субботу, а потом следует весьма приятная неофициальная часть.
— Дамы там присутствуют?
— Конечно, нет. Женщины, пишущие стихи, все равно что считающие лошади.
Разумеется, за исключением последовательниц Сафо.
— А из чего же тогда состоит неофициальная часть? — вполне логично
осведомляется Ризенфельд.
— Ругают других писателей. Особенно тех, кто имеет успех.
Ризенфельд презрительно хрюкает. Я уж впадаю в уныние, но в эту минуту у
Вацеков в доме напротив вспыхивает окно, словно освещенная картина в темном
музее. Мы видим Лизу сквозь занавески. Она одевается, но пока стоит в одном
бюстгальтере и очень коротких белых шелковых трусиках.
Ризенфельд издает носом короткий свист, точно сурок. Его космической меланхолии
как не бывало. Я встаю, чтобы включить свет.
— Не зажигайте, — просит он, сопя. — Неужели вы совершенно не чувствуете
поэзии?
Он подкрадывается к окну. Лиза начинает надевать через голову весьма узкое
платье. Она извивается, словно змея. Ризенфельд сопит очень громко.
— Вот соблазнительное создание! Черт побери, какой зад! Мечта! Кто это?
— Купающаяся Сусанна, — поясняю я. Мне хочется деликатно дать ему понять, что
мы сейчас играем роль тех похотливых старцев, которые подглядывают за ней.
— Вздор! — Путешественник с эйнштейновским комплексом не в силах оторваться от
золотистого окна. — Как ее зовут, хотел бы я знать.
— Понятия не имею. Мы видим ее впервые. Сегодня в полдень она еще не жила там.
— В самом деле?
Лиза наконец надела платье и разглаживает его руками. За спиной Ризенфельда
Георг наливает себе и мне. Мы быстро выпиваем наши стаканчики.
— Породистая женщина, — говорит Ризенфельд, который словно прилип к окну. —
Настоящая дама, сразу видно. Вероятно, француженка.
Насколько нам известно, Лиза родом из Богемии.
— Может быть, это мадемуазель де ла Тур, — отвечаю я, чтобы еще больше разжечь
|
|