| |
Изабелла опять повертывается лицом к стене.
— Ах, все погибло еще много жизней назад. Вдруг в окно проникают сумерки. Они
затягивают его почти незримой серой вуалью. Мир еще остается таким же, каким
был, — свет в саду, зелень и желтизна аллей, две пальмы в больших майоликовых
вазонах, небо с полями облаков, за селом — далекий город с пестротою серых и
красных крыш, — но все уже другое, сумерки изолировали каждый предмет, покрыли
его лаком преходящего, как хозяйка заправляет уксусом тушеное мясо, и
подготовили для ночных теней, которые, подобно волкам, сожрут его. Осталась
только Изабелла, вцепившаяся в последний канат света, но и она уже втянута им в
драму вечера, хотя он никогда не был драмой и становится ею для нас лишь потому,
что он знаменует собой исчезновение, и мы это знаем. Но с тех пор, как мы
узнали, что должны умереть, и потому, что мы это узнали, идиллия превратилась в
драму, круг — в копье, становление — в исчезновение, крик — в страх, бегство —
в приговор.
Я крепко держу Изабеллу в объятиях. Она дрожит, смотрит на меня и прижимается
ко мне, а я обнимаю ее, мы обнимаем друг друга — двое чужих людей, которые
ничего не знают друг о друге и обнялись потому, что не понимают друг друга, и
один видит в другом не того, кем тот является на самом деле; и все-таки они
черпают утешение даже из этого непонимания, двойного, тройного, бесконечного; и
все-таки это единственное, что, подобно радуге, кажется мостом там, где
никакого моста не может быть и где есть лишь отражение друг в друге двух зеркал,
многократно повторяющееся и уходящее в пустоту все более отступающей дали.
— Отчего ты меня не любишь? — шепчет Изабелла.
— Я люблю тебя. Все во мне любит тебя.
— Этого мало. Другие все еще тут. Если бы ты любил достаточно, ты бы убил их.
Я держу ее в объятиях и смотрю поверх ее головы в окно, где тени аметистовыми
волнами легко встают с равнины и из аллей. Все в душе очерчено резко и ясно, и
вместе с тем мне чудится, что я стою на узкой площадке, поднятой очень высоко
над бормочущей бездной.
— Ты бы не допустил, чтобы я жила вне тебя, — шепчет Изабелла.
Я не знаю, что ответить. Когда она так говорит, ее слова всегда волнуют меня,
словно в них кроется какая-то более глубокая правда, чем я могу понять, точно
она лежит по ту сторону вещей, где уже не существует имен и названий.
— Ты чувствуешь, как становится холодно? — спрашивает она, прижимаясь к моему
плечу. — Каждую ночь все умирает. Сердце тоже. Они распиливают его.
— Ничто не умирает, Изабелла. Никогда.
— Нет, умирает. Каменное лицо трескается, разлетается на куски. А на другой
день оно снова тут. Ах, это не лицо! Как мы лжем нашими убогими лицами! Ты тоже
лжешь!
— Да, — соглашаюсь я. — Но я лгать не хочу.
— Нужно соскоблить это лицо, пока ничего от него не останется. Только гладкая
кожа. Больше ничего! Но и тогда еще оно остается. Оно начинает снова нарастать.
Если бы все остановилось, не было бы боли. Почему они хотят отпилить меня прочь
от всего? Почему она желает забрать меня обратно? Я же ничего не выдам!
— А что ты могла бы выдать?
— То, что цветет. Оно полно тины. Оно ведь побывало в каналах.
Изабелла снова начинает дрожать и прижимается ко мне.
— Они заклеили мне глаза. Клеем. А потом прокололи иголками. Но я все равно не
могу отвести глаз.
— От чего отвести?
Она отталкивает меня.
— Они тебя тоже послали в разведку! Но я ничего не выдам. Ты шпион. Они тебя
купили! Если я скажу, они меня убьют.
— Я не шпион. И зачем им тебя убивать, если ты мне скажешь? Они и так могли бы
с успехом это сделать. Если я буду знать, то они и меня должны убить. Ведь
тогда знал бы еще один человек.
Это до нее доходит. Она снова смотрит на меня. Думает. Я стою очень тихо, едва
дыша. У меня такое чувство, словно мы очутились перед дверью, за которой может
|
|