| |
,
принималась за свой туалет. Первым делом она вытаскивала из волос гребень
и встряхивала головой. Когда бедный мальчик увидел впервые, как кольца ее
волос раскрутились и вся копна спустилась ниже колен, то это было для него
нечаянным вступлением в особый, неведомый мир, пугающий своим
великолепием.
Эмма, конечно, не замечала его душевных движений, его робких взглядов.
Она и не подозревала, что вот тут, около нее, под рубашкой из домотканого
полотна, в юном сердце, открытом для лучей ее красоты, трепещет
исчезнувшая из ее жизни любовь. Впрочем, Эмма была теперь до такой степени
равнодушна ко всему на свете, так ласково со всеми говорила, а взгляд ее в
это же самое время выражал такое презрение, такие резкие бывали у нее
переходы, что вряд ли кто-нибудь мог понять, где кончается ее эгоизм и
начинается отзывчивость, где кончается порок и начинается добродетель.
Так, однажды вечером, служанка тщетно пыталась найти благовидный предлог,
чтобы уйти со двора, и Эмма на нее рассердилась, а потом вдруг спросила в
упор:
- Ты что, любишь его?
И, не дожидаясь ответа от зардевшейся Фелисите, с грустным видом
сказала:
- Ну поди погуляй!
В начале весны Эмма, не посчитавшись с мужем, велела перекопать весь
сад. Муж, впрочем, был счастлив, что она хоть в чем-то проявляет
настойчивость. А она заметно окрепла, и проявления настойчивости
наблюдались у нее все чаще. Прежде всего ей удалось отделаться от
кормилицы, тетушки Роле, которая, пока Эмма выздоравливала, с двумя своими
питомцами и прожорливым, точно акула, пенсионером, зачастила к ней на
кухню. Потом она сократила визиты семейства Оме, постепенно отвадила
других гостей и стала реже ходить в церковь, заслужив этим полное
одобрение аптекаря, который на правах друга однажды заметил ей:
- Вы уж было совсем замолились!
Аббат Бурнизьен по-прежнему приходил каждый день после урока
катехизиса. Он любил посидеть на воздухе, в беседке, "в рощице", как
называл он сад. К этому времени возвращался Шарль. Оба страдали от жары;
им приносили сладкого сидру, и они пили за окончательное выздоровление
г-жи Бовари.
Тут же, то есть внизу, как раз напротив беседки, ловил раков Бине.
Бовари звал его выпить холодненького - тот уж очень ловко откупоривал
бутылки.
- Бутылку не нужно наклонять, - самодовольным взглядом озирая
окрестности, говорил Бине. - Сначала мы перережем проволочку, а потом
осторожно, потихоньку-полегоньку, вытолкнем пробку - так открывают в
ресторанах бутылки с сельтерской.
Но во время опыта сидр нередко обдавал всю компанию, и в таких случаях
священник, смеясь утробным смехом, всегда одинаково острил:
- Его доброкачественность бросается в глаза!
Аббат Бурнизьен был в самом деле человек незлобивый; когда однажды
фармацевт посоветовал Шарлю развлечь супругу - повезти ее в руанский
театр, где гастролировал знаменитый тенор Лагарди, он ничем не обнаружил
своего неудовольствия. Озадаченный его невозмутимостью, г-н Оме прямо
обратился к нему и спросил, как он на это смотрит; священник же ему
ответил, что музыка не так вредна, как литература.
Фармацевт вступился за словесность. Он считал, что театр в
увлекательной форме преподносит зрителям нравоучение и этим способствует
искоренению предрассудков.
- Castigat ridendo mores [он смехом бичует нравы (лат.)], господин
Бурнизьен! Возьмите, например, почти все трагедии Вольтера: они полны
философских мыслей - для народа это настоящая школа морали и дипломатии.
- Я когда-то видел пьесу под названием "Парижский мальчишка", -
вмешался Вине. - Там выведен интересный тип старого генерала - ну прямо
выхвачен из жизни! Какого звону задает этот генерал одному барчуку! Барчук
соблазнил работницу, а та в конце концов...
- Бесспорно, есть плохая литература, как есть плохая фармацевтика, -
продолжал Оме. - Но отвергать огулом все лучшее, что есть в искусстве, -
это, по-моему, нелепость; в этом есть что-то средневековое, достойное тех
ужасных времен, когда Галилей томился в заточении.
- Я не отрицаю, что есть хорошие произведения, хорошие писатели, -
возразил священник. - Но уже одно то, что особы обоего пола собираются в
дивном здании, обставленном по последнему слову светского искусства... И
потом этот чисто языческий маскарад, румяна, яркий свет, томные голоса -
все это в конце концов ведет к ослаблению нравов, вызывает нескромные
мысли, нечистые желания. Так, по крайней мере, смотрели на это отцы
церкви. А уж раз, - добавил священник, внезапно приняв таинственный вид,
что не мешало ему разминать на большом пальце понюшку табаку, - церковь
осудила зрелища, значит, у нее были для этого причины. Наше дело -
исполнять ее веления.
- А знаете, почему церковь отлучает актеров? - спросил аптекарь. -
Потому что в давнопрошедшие времена их представления конкурировали с
церковными. Да, да! Прежде играли, прежде разыгрывали на хорах так
называемые мистерии; в сущности же, это были не мистерии, а что-то вроде
фарсов, да еще фарсов-то в большинстве случаев непристойных.
Священник вместо ответа шумно вздохнул, а фармацевт все не унимался.
- Это как в Библии. Там есть такие... я бы сказал... пикантные
подробности, уверяю вас!.. Там все вещи называются своими именами!
Тут Бурнизьена всего передернуло, но аптекарь не дал ему рта раскрыть:
- Вы же не станете отрицать, что эта книга не для молодых девушек. Я
бы, например, был не в восторге, если б моя Аталия...
- Да ведь Библию рекомендуют протестанты, а не мы! - вый
|
|