| |
трят ясно, как у твоего отца, великого и искусного
правителя, хотя и
преклонного годами. Скажи мне, почему ты не образумишь фараона, почему
безучастно
смотришь на его безрассудства, от которых голова идет кругом, и мы не знаем,
стоим мы на
ногах или на голове, а черное начинает казаться белым!
Оглянувшись и убедившись, что мы одни в комнате, Нефертити тихо проговорила:
– Фараон подобен женщине, мужественность его столь слаба, что совсем покидает
его,
едва речь заходит о чем-нибудь неприятном. Мне нельзя волновать его разговорами
о
государственных делах, хоть я вижу, что они приходят в упадок. Но самое важное
– родить ему
наследника. Поэтому я не могу вызывать его неудовольствие, не могу допустить,
чтобы он
отвернулся от меня и обратился к другой женщине. Правда, чем дальше, тем все
труднее
безмятежно улыбаться, видя его безумие; я холодею при мысли об этом, его
прикосновения
становятся мне гадки, и живот мой сводит судорогой от несказанных горьких слов,
которые
могут ранить его. Ты, Синухе, врач и лучше меня объяснил бы все это. Раньше я
думала, что
нет в мире счастливее доли, чем быть супругой могущественного и великого царя,
а кем я
стала? Коровой, вынашивающей каждый год детей! Лицо мое осунулось, тело
состарилось,
хотя я дошла лишь до середины жизни, а это возраст цветения!
В один голос мы принялись уверять, что она преувеличивает дурные последствия
своих
беременностей, и это было правдой: ее тело было узким и стройным, как у молодой
девушки, а
живот гладким, в чем мы могли убедиться, когда Нефертити словно невзначай
открыла свою
одежду, давая нам возможность полюбоваться собой. Тутмес задумчиво сказал:
– Все в твоей речи мне понятно, кроме одного: как судишь ты о слабой
мужественности
фараона и его женоподобии, когда других мужчин ты не знала и, насколько я
понимаю,
сравнивать тебе не с кем?
При этих словах Тутмеса Нефертити нахмурилась, опустила глаза и, казалось, была
смущена, что меня чрезвычайно порадовало, ибо свидетельствовало о том, что она
чиста перед
супругом. Помолчав, она ответила:
– Тутмес ведет себя, как мужлан, иного, впрочем, трудно ожидать от человека,
рожденного на навозе. Но я отвечу: я читала стихи, и хотя не знала других
мужчин, но мне
случалось видеть, как строители развязывают свои пропотевшие набедренники и
омывают себя
в речном потоке. И все же стихи поведали мне больше, чем глаза.
Она грустно улыбнулась и прочитала:
– Вокруг твоих бедер обвился бы тканью, бальзамом густым тяжелил твои кудри, и
сладким вином я б вливался в уста…
Тихо вздохнув, она сказала:
– Так пишут поэты. А он, он, лежа со мной, говорит об Атоне – разве может быть
у
женщины горшая участь! Да, лицо мое прекрасно, но нет во мне радости – ведь
вешние ветры
ни разу не слетали ко мне с поцелуем!
Веселые глаза Тутмеса из карих сделались почти черными и горели, как уголья,
когда он
приблизился к Нефертити:
– Не смейся, Нефертити, над моим происхождением: да, я родился в семье
колесничего, и,
хотя руки мои оживляют камни, в моих жилах течет кровь воина! Одно только
мановение руки,
Нефертити, и вешний ветер прильнет к твоим губам, и горячая кровь покроет
поцелуями твое
нежное тело!
С завороженной улыбкой, не отрываясь, смотрела на него Нефертити своими
прекрасными и лучезарными глазами. Потом взяла в руки чашу, медленно наклонила
ее и долго
следила, как стекают капли вина на пыльный каменный пол. Наконец, отставив чашу,
она
Мика Валтари: «Синухе-египтянин» 225
поднялась, подошла к Тутмесу, сдула прилипшие волосы с его лба и легко
коснулась его
губами. Дерзость Тутмеса не только не возмутила Нефертити, но была ей приятна;
видно было,
что его слова взвол
|
|