| |
человек. Каупервуды решили, что никто из женщин их семьи не будет
присутствовать на суде. На этом настаивал Фрэнк, не желая давать лакомую пищу
газетным репортерам. Отец пойдет в суд, ибо он может понадобиться в качестве
свидетеля. Накануне пришло письмо от Эйлин. Она сообщала о своем возвращении из
Уэст-Честера и желала Фрэнку удачи. Исход его дела так волнует ее, что она не в
состоянии оставаться вдали и вернулась в Филадельфию, не для того, чтобы
присутствовать на суде, раз он этого не желает, но чтобы быть как можно ближе в
минуты, когда решается его судьба. Ей хочется прибежать к нему, поздравить,
если его оправдают, утешить, если он будет осужден. Она понимает, что столь
поспешное возвращение, вероятно, усугубит ее конфликт с отцом, но тут уж она
ничего поделать не может.
Миссис Лилиан Каупервуд находилась в положении весьма трудном и фальшивом. Ей
приходилось разыгрывать любящую и нежную жену, хотя она и понимала, что Фрэнку
вовсе этого не хочется. Он интуитивно догадывался теперь, что она знает об его
отношениях с Эйлин, и только ждал подходящей минуты, чтобы объясниться с ней
начистоту. Проводив мужа до дверей в то роковое утро, Лилиан обняла его
сдержанно, как все последние годы, и не могла даже заставить себя поцеловать
его, хотя и сознавала, сколь тяжкое ему предстоит испытание. У него тоже не
было ни малейшего желания ее целовать, но он этого не показал. Потом она все же
коснулась губами его щеки и произнесла:
— Я надеюсь, что все кончится благополучно!
— Право, тебе незачем тревожиться, Лилиан, — бодро отозвался он. — Все будет в
порядке!
Он сбежал с лестницы, направился к Джирард-авеню, по которой проходила ранее
принадлежавшая ему линия конки, и вскочил в вагон. Он думал об Эйлин, о том,
как искренне она соболезнует ему и какой, в сущности, насмешкой стала теперь
его семейная жизнь, думал, окажутся ли присяжные заседатели здравомыслящими
людьми, и так далее, и так далее. Если ему не удастся, если… Да, день предстоял
нелегкий!
На углу Третьей улицы он вышел из вагона и торопливо зашагал к себе в контору.
Стеджер уже дожидался его.
— Итак, Харпер, настал решающий час! — мужественно произнес Каупервуд.
Суд первого отдела четвертой сессии, в котором должно было слушаться дело,
помещался в знаменитом Дворце Независимости (на углу улиц Шестой и Честнат),
где тогда, так же как и сто лет назад, сосредоточивалась вся судебная и
административная жизнь Филадельфии. Это было невысокое двухэтажное здание из
красного кирпича; центральную его часть венчала белая деревянная башня то ли в
староанглийском, то ли в голландском стиле, квадратная у основания, круглая
посередине и с восьмиугольной вершиной. Само здание состояло из центрального
корпуса и двух боковых крыльев, каждое из которых образовывало букву Т. Окна и
двери, с мелко застекленными полукружиями наверху, были выдержаны в стиле,
который так восхищает любителей «колониальной архитектуры». В этом здании и в
пристройке, известной под названием «Государственные ряды», впоследствии
снесенной, но тогда тянувшейся от задней стены главного корпуса по направлению
к Уолнат-стрит, размещались канцелярии мэра, начальника полиции, городского
казначея, залы заседаний городского совета и прочие важные административные
учреждения, а также все четыре отдела квартальных сессий суда, слушавших
уголовные дела, в недавнее время очень участившиеся в Филадельфии. Гигантская
ратуша, впоследствии выросшая на углу Брод-стрит и Маркет-стрит, тогда еще
только строилась.
Для того чтобы придать не слишком просторным судебным залам более торжественный
вид, в них соорудили возвышения из темного орехового дерева, на возвышениях
стояли ореховые же судейские столы, но весь этот замысел оказался не слишком
удачным. И столы, и места для присяжных заседателей, и барьеры были слишком
громоздки и несоразмерны с помещением. Наиболее подходящим цветом для стен при
темной ореховой мебели почему-то сочли кремовый, но время и пыль сделали его
крайне унылым. В залах не было ни картин, ни каких-либо иных украшений, если не
считать пышных и вычурных газовых светильников на столе «его чести» да люстры,
свисавшей посередине. Раскормленные туши судебных приставов и судейских
чиновников, озабоченных только тем, как бы не потерять своих выгодных
должностей, тоже не скрашивали этого унылого помещения. Два пристава,
находившиеся в зале, где должно было слушаться дело Каупервуда, только и делали,
что наперебой бросались подавать судье стакан воды, если он за ним тянулся.
Один, похожий на тучного, обрюзгшего нудного мажордома, предшествовал «его
чести», когда тот отправлялся в туалетную комнату или возвращался оттуда. На
его обязанности лежало при входе судьи в зал громко возглашать: «Суд идет —
обнажить головы! Прошу всех встать!» Когда судья садился, второй пристав, стоя
слева от него между местами присяжных заседателей и свидетельской скамьей,
невнятной скороговоркой произносил ту прекрасную и полную человеческого
достоинства декларацию обязанностей, налагаемых обществом на каждого своего
представителя, которая начинается словами: «Слушайте все! Слушайте все!
Слушайте все!» и заканчивается: «Всякий, кто имеет справедливое основание для
|
|