|
дорогу, не смущаемого странными спутниками, но всё же безнадёжного, одинокого
на своём коне и со своей собакой. Таким дюреровским рыцарем был наш Шопенгауэр:
он потерял всякую надежду, но он жаждал истины. Нет ему равного. —
Но как изменяется вдруг эта, в таких мрачных красках описанная нами, заросль
нашей утомлённой культуры, как только её коснутся дионисические чары! Бурный
вихрь схватывает всё отжившее, гнилое, разбитое, захиревшее, крутя, объемлет
его красным облаком пыли и, как коршун, уносит его ввысь. В смущении ищут наши
взоры исчезнувшее: ибо то, что они видят, как бы вышло из глубин, где оно было
скрыто, к золотому свету, во всей своей зелёной полноте, с такой роскошью жизни,
такое безмерное в своём стремительном порыве. Среди этого преизбытка жизни,
страдания и радости восседает Трагедия в величественном восторге, она
прислушивается к отдалённому скорбному напеву: он повествует о Матерях бытия,
коим имена: Мечта, Воля, Скорбь. — Да, друзья мои, уверуйте вместе со мной в
дионисическую жизнь и в возрождение трагедии. Время сократического человека
миновало: возложите на себя венки из плюща, возьмите тирсы в руки ваши и не
удивляйтесь, если тигр и пантера, ласкаясь, прильнут к нашим коленям. Имейте
только мужество стать теперь трагическими людьми: ибо вас ждёт искупление. Вам
предстоит сопровождать торжественное шествие Диониса из Индии в Грецию!
Готовьтесь к жестокому бою, но верьте в чудеса вашего бога!
21
Оставляя этот увещательный тон и нисходя до настроения, приличествующего
созерцающему, я повторю, что только у греков мы можем научиться тому значению,
которое имеет для сокровеннейших жизненных глубин народа подобное, чудесное в
своей внезапности, пробуждение трагедии. Народ, сражавшийся с персами на полях
битв, был народом трагических Мистерий; и, с другой стороны, народу, который
вёл эти войны, необходима трагедия, как целительный напиток. Кто бы заподозрил
именно в этом народе, после того как он в целом ряде поколений был до глубины
потрясаем конвульсиями дионисического демона, — способность к такому
равномерному и сильному проявлению простейшего политического чувства,
естественных патриотических инстинктов, первобытной, мужественной
воинственности? Ведь при всяком значительном распространении дионисических
возбуждении заметно, как дионисическое освобождение от оков индивида прежде
всего даёт себя чувствовать в доходящем до безразличия и даже до враждебности
умалении политических инстинктов; и, с другой стороны, несомненно и то, что
градозиждущий Аполлон есть также и гений principii individuationis, а
государство и патриотизм не могут жить без утверждения личности. Из оргиазма
для народа есть только один путь — путь к индийскому буддизму, который, чтобы
вообще при его стремлении в Ничто быть сносным, нуждается в указанных редких
экстатических состояниях, возносящих над пространством, временем и индивидом; а
эти состояния в свою очередь обусловливают необходимость философии, учащей
преодолевать посредством представления неописуемую тягость промежуточных
состоянии. С той же необходимостью народ, исходящий из безусловного признания
политических стремлений, попадает на путь крайнего обмирщения, самым
грандиозным, но зато и самым ужасающим выражением которого служит римское
imperium.
Поставленные между Индией и Римом и постоянно побуждаемые к соблазну выбора
между ними, греки сумели в дополнение к упомянутым двум формам изобрести третью,
чистую в своей классичности; им самим, правда, недолго пришлось пользоваться
ею, но потому она и бессмертна. Ибо слово, что любимцы богов умирают рано,
имеет силу для всех вещей; но также несомненно и то, что после этого они вместе
с богами живут вечно. Нельзя же требовать от наиблагороднейших предметов, чтобы
они имели прочность дублёной кожи; грубая устойчивость, как она была, например,
свойственна римскому национализму, едва ли принадлежит к необходимым атрибутам
совершенства. Если же мы спросим, с помощью каких целебных средств грекам
удалось в великую эпоху их существования, при необычайной напряжённости их
дионисических и политических стремлений, не только не истощить своих сил в
экстатическом самоуглублении или в изнурительной погоне за мировым могуществом
и мировой славой, но даже достигнуть того дивного смешения, какое свойственно
благородному, одновременно и возбуждающему и созерцательно настраивающему вину,
— то придётся вспомнить о необычайной, взволновавшей всю народную жизнь,
очищающей и разряжающей силе трагедии, высшая ценность которой станет нам
отчасти ясна лишь тогда, когда она и нам предстанет, как и грекам,
совокупностью всех предохраняющих целебных сил и державной посредницей между
сильнейшими, но по существу своему и наиболее роковыми свойствами народа.
Трагедия всасывает в себя высший музыкальный оргиазм и тем самым приводит
именно музыку, как у греков, так и у нас, к совершенству; но затем она ставит
рядом с этим трагический миф и трагического героя, а этот последний, подобно
могучему титану, приемлет на рамена свои весь дионисический мир и снимает с нас
тяготу его; между тем как, с другой стороны, она, при посредстве того же
трагического мифа, в лице трагического героя способствует нашему освобождению
от алчного стремления к этому существованию, напоминая нам о другом бытии и
высшей радости, к которой борющийся и полный предчувствий герой приуготовляется
своей гибелью, а не своими победами. Трагедия ставит между универсальным
значением своей музыки и дионисически восприимчивым зрителем некоторое
возвышенное подобие, миф, и возбуждает в зрителе иллюзию, будто музыка есть
лишь высшее изобразительное средство для придания жизни пластическому миру мифа.
|
|