|
единственных двух художественных стремлений — аполлонического и дионисического.
Этими средствами возбуждения служат холодные парадоксальные мысли — вместо
аполлонических созерцаний — и пламенные аффекты — вместо дионисических
восторгов, и притом мысли и аффекты, в высшей степени реалистично подделанные,
а не погруженные в эфир искусства.
Если, таким образом, нам стало ясно, что Еврипиду вообще не удалось основать
драму исключительно на аполлоническом элементе и что его недионисическая
тенденция завела его, напротив того, на натуралистическую и антихудожественную
дорогу, то мы можем теперь ближе подойти к эстетическому сократизму, верховный
закон которого гласит приблизительно так: «Всё должно быть разумным, чтобы быть
прекрасным» — как параллельное положение к сократовскому: «Лишь знающий
добродетелен». С этим каноном в руке Еврипид измерял каждую частность и
выправлял её сообразно этому принципу — язык, характеры, драматургическое
построение, хоровую музыку. То, что мы при сравнении с софокловской трагедией
столь часто ставим в укор Еврипиду как поэтический недостаток и регресс, есть в
большинстве случаев продукт этого упорного критического процесса, этой дерзкой
рассудочности. Еврипидовский пролог может послужить нам примером продуктивности
названного рационалистического метода. Трудно себе представить что-либо более
противоречащее нашей сценической технике, чем пролог в драме Еврипида. Что
какое-нибудь действующее лицо выходит в начале пьесы одно на сцену и
рассказывает, кого оно из себя представляет, что имело место до сего времени и
даже что произойдёт в течение пьесы, — это современный драматург назвал бы
причудливым и непростительным пренебрежением эффектами напряженного ожидания.
Ведь сообщается всё, что случится; кто же после этого станет сидеть и ждать,
пока всё это осуществится в действительности? — ведь здесь ни в коем случае не
имеет места действительно возбуждающее отношение вещего сна к наступающей
позднее действительности. Совершенно иначе рассуждал Еврипид. Действие трагедии
никогда не основывалось на эпическом напряжённом ожидании, на возбуждающей
неизвестности того, что произойдёт сейчас или в непродолжительном времени; суть
дела заключалась скорее в тех великих риторико-лирических сценах, где страсть и
диалектика главного героя разливались широким и могучим потоком. Всё служило
подготовлением к пафосу, а не к действию, а что не служило подготовкой к пафосу,
то считалось негодным. Но что наиболее мешает свободно отдаться сладостному
созерцанию таких сцен, так это те случаи, если зрителю недостаёт какого-нибудь
промежуточного звена, если есть разрыв в ткани предшествующих событий; пока
зрителю приходится ещё вычислять и соображать, какой смысл может иметь то или
другое действующее лицо и на каких предпосылках основан тот или другой конфликт
чувств или намерений, он не может вполне погрузиться в страдания и действия
главных действующих лиц, ему недоступны захватывающие дух сострадание и страх.
Эсхило-софокловская трагедия пускает в ход остроумнейшие приёмы, чтобы дать
зрителю в первых сценах как бы невзначай в руки все необходимые для понимания
нити: здесь сказывается то благородное мастерство, которое как бы маскирует всё
формально необходимое и придаёт ему вид случайного. Еврипид, надо полагать,
замечал у зрителей во время этих первых сцен своеобразное беспокойство,
вызванное необходимостью решения задачи, представляемой предшествовавшими
событиями, так что поэтические красоты и пафос экспозиции пропадали для них.
Поэтому он и помещает пролог ещё перед экспозицией и влагает его в уста
персонажу, заслуживающему доверия: какому-нибудь божеству приходилось зачастую
как бы гарантировать публике ход трагедии и рассеивать все сомнения в
реальности мифа; подобным же образом, как Декарт мог доказать реальность
эмпирического мира только ссылкою на правдивость Бога и на его неспособность ко
лжи. Той же божественной правдивостью пользуется Еврипид ещё раз в конце своей
драмы, чтобы поставить для публики судьбу своих героев вне возможных сомнений:
в этом задача пресловутого deus ex machina. Между эпическим взглядом на прошлое
и взглядом в будущее лежит драматико-лирическое настоящее, собственно «драма».
Таким образом, Еврипид как поэт есть прежде всею отголосок собственных
сознательных уразумений, и именно это даёт ему такое знаменательное положение в
истории греческого искусства. В своём критико-продуктивном творчестве он часто
должен был чувствовать себя так, словно его задача — жизненно воплотить в драме
начало того сочинения Анаксагора, первые слова которого гласят: «Вначале всё
было смешано; тогда явился рассудок и создал порядок». И если Анаксагор со
своим Nus представлял среди философов первого трезвого среди поголовно пьяных,
то и Еврипиду, пожалуй, его отношение к другим трагическим поэтам могло
представляться в подобном же виде. До тех пор, пока единственный устроитель и
властелин всего, Nus, был отстранён от художественного творчества, всё
пребывало ещё в безразличии хаотического первозданного развара; таково должно
было быть суждение Еврипида, так должен был он, первый «трезвый», судить о
«пьяных» поэтах, осуждая их. То, что Софокл сказал об Эсхиле, а именно что этот
последний всегда действует правильно, хотя и бессознательно, не должно было
прийтись по душе Еврипиду, который в данном случае мог признать только, что
Эсхил, раз он творит бессознательно, — творит не то, что следует. И
божественный Платон также говорит о творческой способности поэта, поскольку это
не есть сознательное уразумение, в большинстве случаев иронически и уподобляет
эту способность дару прорицателя и снотолкователя; поэт, мол, способен начать
творить не прежде, чем он станет бессознательным и рассудок его покинет.
Еврипид поставил себе задачею, как ту же задачу поставил себе и Платон, явить
обратный образец, некоторую противоположность «безрассудного» поэта; его
основное эстетическое положение «Всё должно быть сознательным, чтобы быть
|
|