|
говорить: "что справедливо для одного, то справедливо и для другого". - Итак,
заслуживал ли действительно мой педант морали и bonhomme, чтобы его высмеяли,
когда он подобным образом увещевал морали быть нравственными? Но нужно быть не
слишком правым, если хочешь иметь на своей стороне насмешников; крупица
неправоты есть даже признак хорошего вкуса.
222
Там, где нынче проповедуется сострадание, - а, в сущности говоря, теперь уже не
проповедуется никакая иная религия, - пусть психолог навострит уши: сквозь все
тщеславие, сквозь всю шумиху, свойственную этим проповедникам (как и всем
проповедникам), он услышит хриплый, стонущий истинный вопль самопрезрения. Оно
находится в связи с тем помрачением и обезображением Европы, которое возрастает
в течение целого столетия (и первые симптомы которого достоверно описаны уже в
одном наводящем на размышления письме Галиани к m-me д'Эпине), - если только
оно не является его причиной! Человек "современных идей", эта гордая обезьяна,
страшно недоволен собой - это неоспоримо. Он страдает, а его тщеславие хочет,
чтобы он только "со-страдал"...
223
Европейский метис - в общем довольно безобразный плебей - непременно нуждается
в костюме: история нужна ему, как кладовая, наполненная костюмами. Конечно, он
замечает при этом, что ни один из них не приходится ему впору, - и вот он все
меняет и меняет их. Присмотритесь к девятнадцатому столетию, обратите внимание
на эти быстрые смены пристрастий к маскарадам разного стиля, а также на минуты
отчаяния, вызываемого тем, что нам "ничто не идет". - Тщетно выряжаться в
романтическом, или классическом, или христианском, или флорентийском стиле, или
в стиле барокко, или в "национальном", in moribus et artibus: все это нам "не к
лицу"! Но "дух", в особенности "исторический дух", усматривает и в этом
отчаянии свою выгоду: благодаря ему постоянно пробуется, перекладывается,
откладывается, укладывается, прежде всего изучается что-нибудь новое из
древнего и иностранного, - наш век является первым по части изучения "костюмов",
я хочу сказать, моралей, верований, художественных вкусов и религий; он
подготовлен, как никакое другое время, к карнавалу большого стиля, к духовному
масленичному смеху и веселью, к трансцендентальной высоте высшего тупоумия и
аристофановского осмеяния мира. Быть может, именно здесь мы откроем область для
наших изобретений, ту область, где еще и мы можем быть оригинальными, например
как пародисты всемирной истории и шуты Божьи - быть может, если и ничто
нынешнее не имеет будущности, все-таки именно смех наш еще имеет ее!
224
Историческое чувство (или способность быстро отгадывать ранговый порядок оценок,
которыми руководствовался в своей жизни данный народ, общество, человек,
"пророческий инстинкт", прозревающий отношения этих оценок, отношения
авторитета ценностей к авторитету действующих сил) - это историческое чувство,
на которое мы, европейцы, притязаем как на нашу особенность, явилось к нам в
свите того чарующего и сумасбродного полуварварства, в которое Европа
погрузилась благодаря демократическому смешению сословий и рас, - лишь
девятнадцатому столетию известно это чувство, как его шестое чувство. Благодаря
этому смешению в наши "современные души" вливается прошлое всех форм и образов
жизни, прошлое культур, раньше тесно соприкасавшихся друг с другом,
наслаивавшихся одна на другую; наши инстинкты теперь устремляются назад по всем
направлениям, и сами мы представляем собой нечто вроде хаоса - в конце же
концов "дух", как сказано, усматривает в этом свою выгоду. Благодаря
полуварварству нашей плоти и вожделений нам всюду открыт тайный доступ, чего не
было в век аристократизма, и прежде всего доступ к лабиринтам незаконченных
культур и к каждому полуварварству, когда-либо существовавшему на земле; а так
как наиболее значительная часть человеческой культуры была до сих пор именно
полуварварством, то "историческое чувство" означает почти то же, что чувство и
инстинкт ко всему, то же, что вкус ко всему, - чем оно сразу и выказывает себя
неаристократическим чувством. Мы, например, снова наслаждаемся Гомером: быть
может, это наше счастливое преимущество, что мы умеем наслаждаться Гомером,
которого не так-то легко могут и могли усвоить люди аристократической культуры
(например, французы семнадцатого столетия, как Сент-Эвремон, упрекающий его за
esprit vaste, и даже отзвук их - Вольтер), - наслаждаться которым они едва
разрешали себе. Слишком определенные Да и Нет их вкуса, их легко возбуждаемое
отвращение, медлительная сдержанность по отношению ко всему чужестранному,
боязнь безвкусия, кроющегося даже в живом любопытстве, и вообще нежелание
всякой аристократической и самодовольной культуры признать в себе новые
вожделения, неудовлетворенность собственным, удивление перед чужим - все это
настраивает их недоброжелательно даже по отношению к самым лучшим вещам в мире,
если они не составляют их собственности или не могут сделаться их добычей, - и
никакое иное чувство не является менее понятным для таких людей, чем именно
историческое чувство с его покорным плебейским любопытством. Не иначе обстоит
дело и с Шекспиром, с этим изумительным испанско-мавританско-саксонским
синтезом вкуса, который уморил бы со смеху или разозлил бы древнего афинянина
из поклонников Эсхила, - мы же, напротив, принимаем с тайным дружелюбием и
сердечностью именно эту дикую пестроту, эту смесь самого нежного, самого
грубого и самого искусственного, мы наслаждаемся ею как нарочито для нас
сбереженными ухищрениями искусства, причем нас так же мало беспокоят зловония и
близость английской черни, в соседстве с которой живут искусство и вкус
Шекспира, как и на Chiaja в Неаполе, где мы проходим, очарованные, несмотря на
всю вонь, которая несется из кварталов черни. Мы, люди "исторического чувства",
имеем как таковые, бесспорно, и свои добродетели - мы непритязательны,
|
|