|
бескорыстны, скромны, мужественны, полны самопреодоления, готовы на
самопожертвование, очень благодарны, очень терпеливы, очень предупредительны, -
при всем том, быть может, мы не обладаем большим вкусом. Сознаемся-ка себе
наконец: ведь то, что нам, людям "исторического чувства", труднее всего постичь,
почувствовать, попробовать на вкус, полюбить,то, к чему в сущности мы
относимся с предубеждением и почти враждебно, есть именно совершенное и
напоследок созревшее в каждой культуре и искусстве, истинно отборное в
творениях и людях, их мгновение гладкого моря и халкионического самодовольства,
то золотое и холодное, что свойственно всем законченным вещам. Быть может, наша
великая добродетель исторического чувства является необходимым контрастом
хорошему или, по крайней мере, наилучшему вкусу, и мы лишь в слабой степени,
лишь с трудом и принуждением можем воспроизвести в себе те краткие мгновения
высшего счастья и преображения человеческой жизни, сверкающие порою там и сям,
те чудесные мгновения, когда великая сила добровольно останавливалась перед
безмерным и безграничным, - когда ощущался избыток тонкого наслаждения,
порождаемого моментальным укрощением и окаменением, остановкой и твердым
стоянием на колеблющейся еще почве. Мера чужда нам, сознаемся в этом; нас
щекочет именно бесконечное, безмерное. Подобно всаднику, мчащемуся на фыркающем
коне, мы бросаем поводья перед бесконечным, мы, современные люди, мы,
полуварвары, - и там лишь находим наше блаженство, где нам грозит и наибольшая
опасность.
225
И гедонизм, и пессимизм, и утилитаризм, и евдемонизм - все эти образы мыслей,
определяющие ценность вещей по возбуждаемому ими наслаждению и страданию, т. е.
по сопутствующим им состояниям и побочным явлениям, отличаются поверхностностью
и наивностью, на которую каждый, кто чувствует в себе творческие силы и совесть
художника, не может смотреть без насмешки, а также без сострадания. Сострадание
к вам! это, конечно, не сострадание в том смысле, как вы понимаете его: это не
сострадание к социальным "бедствиям", к "обществу" и его больным и обездоленным,
порочным и изломанным от рождения, распростертым вокруг нас на земле; еще
менее сострадание к ропщущим, угнетенным, мятежным рабам, которые стремятся к
господству, называя его "свободой". Наше сострадание более высокое и более
дальновидное: мы видим, как человек умаляется, как вы умаляете его! - и бывают
минуты, когда мы с неописуемой тревогой взираем именно на ваше сострадание,
когда мы защищаемся от этого сострадания, - когда мы находим вашу серьезность
опаснее всякого легкомыслия. Вы хотите, пожалуй, - и нет более безумного
"пожалуй" - устранить страдание; а мы? - по-видимому, мы хотим, чтобы оно стало
еще выше и еще хуже, чем когда-либо! Благоденствие, как вы его понимаете, -
ведь это не цель, нам кажется, что это конец! Состояние, делающее человека
тотчас же смешным и презренным, - заставляющее желать его гибели! Воспитание
страдания, великого страдания, - разве вы не знаете, что только это воспитание
возвышало до сих пор человека? То напряжение души в несчастье, которое
прививает ей крепость, её содрогание при виде великой гибели, её
изобретательность и храбрость в перенесении, претерпении, истолковании,
использовании несчастья, и всё, что даровало ей глубину, тайну, личину, ум,
хитрость, величие, - разве не было даровано ей это под оболочкой страдания, под
воспитанием великого страдания? В человеке тварь и творец соединены воедино: в
человеке есть материал, обломок, глина, грязь, бессмыслица, хаос; но в человеке
есть также и творец, ваятель, твёрдость молота, божественный зритель и седьмой
день - понимаете ли вы это противоречие? И понимаете ли вы, что ваше
сострадание относится к "твари в человеке", к тому, что должно быть сформовано,
сломано, выковано, разорвано, обожжено, закалено, очищено, - к тому, что
страдает по необходимости и должно страдать? А наше сострадание - разве вы не
понимаете, к кому относится наше обратное сострадание, когда оно защищается от
вашего сострадания как от самой худшей изнеженности и слабости? - Итак,
сострадание против сострадания! - Но, скажем еще раз, есть более высокие
проблемы по сравнению со всеми проблемами наслаждения, страдания и сострадания;
и каждая философия, которая занимается только этим, - наивность. -
226
Мы, имморалисты! - Этот мир, который близок нам, в котором нам суждено бояться
и любить, этот почти невидимый, неслышимый мир утонченного повелевания,
утонченного повиновния, мир, где царствует "почти" во всех отношениях,
крючковатый, коварный, колючий, нежный, - да, он хорошо защищен от грубых
зрителей и фамильярного любопытства! Мы оплетены крепкой сетью и кожухом
обязанностей и не можем выбраться оттуда - в этом именно и мы, даже мы, суть
"люди долга"! Порою, правда, мы танцуем в наших "цепях" и среди наших "мечей";
чаще же, и это тоже правда, мы скрежещем зубами под их тяжестью и мечемся
нетерпеливо в сознании таинственной суровости нашего жребия. Но мы можем делать
что угодно: болваны и очевидность говорят против нас - "это люди без чувства
долга", - болваны и очевидность всегда против нас!
227
Честность - допустим, что это наша добродетель, от которой мы не можем
избавиться, мы, свободные умы, - так что же, будем работать над этой
единственно оставшейся у нас добродетелью со всей злобой и любовью, будем
неустанно "совершенствоваться" в ней: пусть некогда блеск ее озарит, подобно
позолоченной лазурной насмешливой вечерней заре, эту стареющую культуру с ее
тупой и мрачной серьезностью! И если, однако, наша честность в один прекрасный
день устанет и начнет вздыхать, и протянет члены, и найдет нас слишком суровыми,
и захочет, чтобы ей сделалось лучше, легче, чтобы с ней обращались мягче, как
с приятным пороком, - останемся все-таки суровыми, мы, последние стоики! и
|
|