|
пряностями и начинают издавать опасный запах, прежде всего запах "иного мира".
Все это, если взглянуть на дело разумно, имеет мало ценности и далеко еще не
"наука", а тем паче "мудрость", но повторяю еще раз, и повторяю трижды,
благоразумие, благоразумие и благоразумие, смешанное с глупостью, глупостью и
глупостью, - будь это даже то равнодушие и та мраморная холодность к пылким
дурачествам аффектов, которую рекомендовали и прививали стоики; или будь это
"не плакать" и "не смеяться" Спинозы, столь наивно рекомендуемое им уничтожение
аффектов посредством их анализа и вивисекции; или будь это низведение аффектов
до степени безвредной посредственности, при которой они получают право на
удовлетворение, - аристотелизм морали; или будь это даже мораль, как
наслаждение аффектами, намеренно разреженными и одухотворенными символикой
искусства, например музыки, или в форме любви к Богу и к человеку "по воле
Божьей", ибо в религии страсти снова приобретают право гражданства, при условии,
что...; или будь это, наконец, та предупредительная и шаловливая покорность
аффектам, которой учили Хафиз и Гёте, то смелое бросание поводьев, та
духовно-плотская licentia morum в исключительном случае старых, мудрых хрычей и
пьяниц, у которых это "уже не опасно". Это тоже к главе "Мораль как трусость".
199
Ввиду того что во все времена существования людей существовали также и
человеческие стада (родовые союзы, общины, племена, народы, государства,
церкви) и всегда было слишком много повинующихся по отношению к небольшому
числу повелевающих, - принимая, стало быть, во внимание, что до сих пор
повиновение с большим успехом и очень долго практиковалось среди людей и
прививалось им, можно сделать справедливое предположение, что в среднем теперь
каждому человеку прирождена потребность подчиняться, как нечто вроде формальной
совести, которая велит: "ты должен делать что-то безусловно, а чего-то
безусловно не делать", словом, "ты должен". Эта потребность стремится к
насыщению, к наполнению своей формы содержанием; при этом вследствие своей силы
и напряжённого нетерпения, мало разборчивая, как грубый аппетит, она бросается
на всё и исполняет всё, что только ни прикажет ей кто-нибудь из повелевающих -
родители, учителя, законы, сословные предрассудки, общественное мнение.
Необыкновенная ограниченность человеческого развития, его медленность,
томительность, частое возвращение вспять и вращение на месте - всё это зависит
от того, что стадный инстинкт повиновения передаётся по наследству очень
успешно и в ущерб искусству повелевания. Если представить себе, что этот
инстинкт дойдет когда-нибудь до последних пределов распутства, то, наконец,
совсем не будет начальствующих и независимых людей; или они будут внутренне
страдать от нечистой совести, и для возможности повелевать им понадобится
предварительно создать себе обман: именно, делать вид, будто и они лишь
повинуются. Таково ныне действительное положение Европы - я называю это
моральным лицемерием повелевающих. Они не умеют иначе защититься от своей
нечистой совести, как тем, что корчат из себя исполнителей старейших и высших
повелений (своих предшественников, конституции, права, закона или даже Бога)
или заимствуют сами у стадного образа мыслей стадные максимы, называя себя,
например, "первыми слугами своего народа" или "орудиями общего блага". С другой
стороны, стадный человек в Европе принимает теперь такой вид, как будто он
единственно дозволенная порода человека, и прославляет как истинно человеческие
добродетели те свои качества, которые делают его смирным, уживчивым и полезным
стаду: стало быть, дух общественности, благожелательство, почтительность,
прилежание, умеренность, скромность, снисходительность, сострадание. Там же,
где считают невозможным обойтись без вождей и баранов-передовиков, делают нынче
попытку за попыткой заменить начальников совокупностью умных стадных людей:
такого происхождения, например, все представительные учреждения. Какое
благодеяние, какое освобождение от нестерпимого гнета вопреки всему приносит с
собою для этих стадных животных, европейцев, появление какого-нибудь
неограниченного повелителя - последним великим свидетельством этому служит
действие, произведенное появлением Наполеона: история этого действия есть почти
что история высшего счастья, которого достигло все текущее столетие в лице
самых ценных людей своих и в самые ценные мгновения.
200
Человек эпохи распада, смешивающей расы без всякого разбора, человек,
получивший вследствие этого весьма разнообразное племенное наследие, т. е.
противоположные и часто не одни только противоположные инстинкты и ценностные
нормы вещей, которые борются друг с другом и редко успокаиваются, - такой
человек поздних культур и преломленных лучей в среднем становится слабее:
главнейшее стремление его клонится к тому, чтобы наконец кончилась война,
которую он собою олицетворяет. В духе успокаивающего (например, эпикурейского
или христианского) бальзама и успокоительного образа мыслей, счастье
представляется ему преимущественно как счастье успокоения, безмятежности,
сытости, конечного единства, как "суббота суббот", говоря вместе с блаженным
ритором Августином, который и сам был таким человеком. - Если же внутренний
разлад и война действуют на такую натуру как лишняя возбуждающая приманка и
щекотка жизни; и если, с другой стороны, вместе с мощными и непримиримыми
инстинктами ею унаследованы и ей привиты также истое мастерство и тонкость в
ведении войны с собою, т. е. способность обуздывать себя и умение перехитрить
себя, - то перед нами появляются те волшебные, непостижимые и невообразимые, те
предназначенные к победам и обаянию загадочные люди, лучшими представителями
которых были Алкивиад и Цезарь (- я охотно присоединил бы к ним первого
европейца в моем вкусе, Фридриха Второго Гогенштауфена), а из художников, быть
может, Леонардо да Винчи. Они появляются как раз в то самое время, когда на
|
|