|
191
Старая теологическая проблема "веры" и "знания" - или, точнее, инстинкта и
разума, - стало быть, вопрос, заслуживает ли инстинкт при оценке вещей большего
авторитета, нежели разум, ставящий вопрос "почему?", требующий оснований, стало
быть, целесообразности и полезности, - это все та же старая моральная проблема,
которая явилась впервые в лице Сократа и еще задолго до христианства произвела
умственный раскол. Правда, сам Сократ сообразно вкусу своего таланта, таланта
превосходного диалектика, встал сперва на сторону разума; и в самом деле, что
же он делал в течение всей своей жизни, как не смеялся над неуклюжей
неспособностью современных ему знатных афинян, которые, подобно всем знатным
людям, были людьми инстинкта и никогда не могли дать удовлетворительных
сведений о причинах своих поступков? Напоследок же, втихомолку и втайне, он
смеялся и над самим собою: при самодознании и перед лицом своей более чуткой
совести он нашел у себя то же затруднение и ту же неспособность. Но к чему,
сказал он себе, освобождаться из-за этого от инстинктов! Нужно дать права им, а
также и разуму, - нужно следовать инстинктам, но убедить разум, чтобы он при
этом оказывал им помощь вескими доводами. В этом-то собственно и заключалась
фальшь великого таинственного насмешника; он довел свою совесть до того, что
она удовлетворялась своего рода самообманом; в сущности, он прозрел
иррациональное в моральном суждении. - Платон, будучи более невинным в таких
вещах и не обладая лукавством плебея, употреблял все силы - величайшие силы,
какие только проявлялись до сих пор философами! - чтобы доказать себе, что
разум и инстинкт сами по себе идут к одной цели, к добру, к "Богу"; и со времен
Платона все теологи и философы стоят на том же пути - т. е. в вопросах морали
до сих пор побеждал инстинкт, или, как это называют христиане, "вера", или, как
я называю это, "стадо". Следовало бы исключить отсюда Декарта, отца
рационализма (а значит, деда революции), который признавал авторитет за одним
разумом, - но разум есть только орудие, а Декарт был поверхностен.
192
Кто проследил историю развития какой-нибудь отдельной науки, тот находит в ее
развитии нить к уразумению древнейших и самых общих процессов всякого "знания и
познавания": и там и здесь развились прежде всего скороспелые гипотезы, вымыслы,
глупая добрая воля к "вере", недостаток недоверия и терпения; наши чувства
поздно научаются, и никогда не научаются вполне, быть тонкими, верными,
осторожными органами познания. Нашему глазу легче воспроизводить по данному
поводу уже много раз воспроизведенную картину, нежели удерживать в себе
необычные и новые элементы какого-нибудь впечатления: последнее требует большей
силы, большей "моральности". Слушать нечто новое уху томительно и тяжело;
чуждую музыку мы слушаем плохо. Слыша чуждую речь, мы невольно делаем попытки
соединять слышанные звуки в такие слова, которые звучат для нас интимнее и
роднее: так переделал, например, некогда германец слышанное им слово
arcubalista в слово Armbrust [самострел]. Ко всему новому чувства наши
относятся враждебно и с неприязнью; и вообще даже в "простейших" случаях
чувственного восприятия господствуют такие аффекты, как страх, любовь,
ненависть, а также и пассивные аффекты лени. - Подобно тому как нынче читатель
не прочитывает всех отдельных слов (или же слогов), помещенных на странице, а
скорее выбирает случайно из двадцати слов приблизительно пять и "отгадывает"
относящийся к этим пяти словам вероятный смысл, - совершенно так же и мы,
рассматривая, скажем, дерево, не отдаем себе точного и подробного отчета,
каковы его листья, ветви, цвет и вид; нам гораздо легче создавать при помощи
фантазии некое подобие дерева. Даже переживая что-нибудь необычайное, мы
поступаем все так же: мы выдумываем себе большую часть переживаемого, и нас
едва ли можно заставить смотреть на какое-нибудь событие не в качестве
"изобретателей". Все это значит, что мы коренным образом и издревле привыкли ко
лжи. Или, выражаясь добродетельнее и лицемернее, словом, приятнее: мы более
художники, нежели это нам известно. - Часто среди живого разговора, в
зависимости от мысли, которую высказывает мой собеседник или которая кажется
мне вызванной в нем мною, я вижу его лицо так отчетливо, вижу в нем такое тонко
определенное выражение, что степень этой отчетливости далеко превосходит силу
моей зрительной способности, - значит, тонкость игры мускулов и выражение глаз
должны быть в данном случае присочинены мною. По всей вероятности, у моего
собеседника было совершенно иное выражение лица или не было вовсе никакого.
193
Quidquid luce fuit, tenebris agit - но также и наоборот. То, что мы переживаем
в сновидении, предполагая, что мы переживаем это часто, точно так же составляет
часть внутреннего мира нашей души, как и что-нибудь пережитое "действительно":
оно делает нас богаче или беднее, даёт нам одной потребностью больше или меньше,
и в конце концов среди белого дня и даже в самые светлые минуты нашего
бодрствующего духа нас до некоторой степени убаюкивает то, к чему мы приучены
нашими сновидениями. Положим, что кто-нибудь часто летал во сне и наконец при
всяком сновидении чувствует в себе силу и искусство летать, как своё
преимущество, а также как присущее ему в высшей степени завидное счастье: разве
такому человеку, который считает для себя возможным по малейшему импульсу
описывать всякие виды дуг и углов, - которому знакомо чувство известного
божественного легкомыслия, знакомо движение "вверх" без напряжения и
принуждения, движение "вниз" без опускания и снижения - без тяжести! - разве
человеку, испытавшему это и привыкшему к этому в своих сновидениях, слово
"счастье" не явится в конце концов в иной окраске и значении также и наяву!
разве не должен он иначе желать счастья? "Полёт" в таком виде, как его
описывают поэты, должен казаться ему, по сравнению с этим "летанием", слишком
|
|