|
горячий напиток, монады, которые в свое время будут человеческими душами". Для
него нет ничего мертвого, неорганического в физическом мире, нет ничего
абсолютно плохого, отвратительного, ложного в мире моральном и духовном: этот
мир для него - наилучший мир; он все рассматривает только в связи, поэтому
всюду усматривает гармонию, само по себе плохое в общей связи ему
представляется благом, все для него имеет свое достаточное основание. Для него
не существует никакой материи в смысле не сущего духа, никакого хаоса, кроме
призрачного, ничего бессмысленного, бесцельного, не имеющего значения; отсюда -
невозмутимая веселость, идеалистическая ясность его духа, возвышенный характер
его души, имеющей только один интерес - интерес истины, науки и гуманности;
отсюда его исполненное счастья состояние духа, которому неведомы аффекты
отвращения, презрения, ненависти, его терпимость, его кроткое чувство, которое
во всем видит только хорошее. Он сам характеризует себя так: "Я не презираю
почти ничего". В другом месте сказано: "Никто не обладает менее критическим
духом, чем я. Это звучит странно, но я соглашаюсь почти со всем, что я читаю. Я
слишком хорошо знаю, как многообразны вещи, и поэтому при чтении я всегда сразу
наталкиваюсь на то, что объясняет и оправдывает автора; и хотя, разумеется, мне
одно подходит более, другое - менее, однако редко случается, чтобы мне что-либо
сильно не нравилось. Фактически и принципиально я в чужих работах обыкновенно
обращаю больше внимания на то, чем они мне полезны, чем на то, что в них есть
плохого. Я не занимаюсь опровержениями, как таковыми, ни в своих письменных
отзывах, ни при чтении". Каков был Лейбниц в качестве писателя, таков он был и
в жизни. Друзья хвалили его за то, что он никогда не говорил о ком-нибудь плохо,
а все истолковывал в хорошем смысле. Бруккер обвиняет Лейбница в
несправедливости только по отношению к Пуфендорфу21. Он ссылается при этом на
одно место из "Когда-то он (Пуфендорф) взял на себя устройство некоторых моих
дел в Швеции, но от друзей я узнал, что все сделанное им было направлено в
обратную сторону". Потом Бруккер добавляет: "Поэтому он не считал его
благожелательным и добрым человеком"-и восклицает: "Итак, даже великие мужи -
люди!" Но в данном случае эти слова означают лишь то, что нельзя сопоставлять
Пуфендорфа с де Ту, поскольку последний был широко образован, а Пуфендорф -
только посредственно, и Лейбниц добавляет: "Он не был благожелательным
человеком (как я сам в этом убедился), между тем де Ту, как известно, был
прекрасным человеком". Его дух - чистейшая гуманность в благороднейшем смысле
этого слова, дух любви, приятия, примиренности, но не той печальной
примиренности, которая стирает противоречия из-за бессилия духа и характера, а
примиренности от полноты духа и света, от богатства знания и понимания.
"Счастливые держатся середины". Лейбниц принадлежит к этим счастливцам. Везде,
будь то в политической, научной или религиозной сфере, мы видим его посредником
между крайностями; он стоит над противоречиями, а но между ними, он - судья, а
не сторона. Достаточно привести несколько примеров. Так, он уладил спор,
разделивший на две партии французских, а позднее английских богословов, по
вопросу о заинтересованной или незаинтересованной любви, дав правильное и
прекрасное определение любви как такого состояния, в котором существо как бы
непроизвольно делает себя самого счастливым, без преднамеренного предпочтения
себя, через незаинтересованное наслаждение предметом. Он говорит: "Любить - это
значит радоваться счастью другого, или, что то же самое, превращать чужое
счастье в собственное. Так разрешается большое, не лишенное значения и в
теологии затруднение, как возможна незаинтересованная любовь, в которую не
входили бы ни страх, ни надежда, ни мысль о пользе. Чужое счастье, радующее нас,
делается составной частью нашего собственного. Ведь именно к тому, что
вызывает радость, мы и стремимся. Так радует самое созерцание прекрасного, и,
например, картина Рафаэля вызывает восхищение, хотя и не приносит сверх того
никакой выгоды, так что для наслаждающегося она почти становится предметом
любви. Но если прекрасное само одушевлено и способно испытать счастье, то
наслаждение им становится подлинной любовью. И таким образом, любовь к богу
берет в конце концов верх надо всеми остальными склонностями, потому что он
есть высший объект всякой любви. В самом деле, нет ничего более радостного,
более прекрасного, более достойного счастья, чем он". Это определение было дано
Лейбницем уже в предисловии к его "Кодексу международного права" (или, вернее,
как замечает Гурауэр, уже в его "Опыте приведения политических доказательств",
1669). Но и позднее он очень часто приводит это определение, несколько иначе
выраженное, как, например. В этом определении Лейбница содержится этический
принцип. Всякий человек обязательно хочет быть счастливым. "Ведь по самой
природе вещей не может быть, чтобы кто-нибудь не стремился к своему счастью".
"Я, - пишет он в восьмом письме к Бернулли21а,-совершенно согласен с
Мальбраншем и Цицероном, когда они говорят, что человек рожден не для себя, но
для других. Да, для меня ясно, что, чем больше домогаются собственного счастья,
тем более будут искать общего блага". Разбирая сочинения графа Шефтсбери, он
пишет: "Наши природные эмоции доставляют вам удовлетворение; чем теснее мы
связаны с природой, тем больше склонности мы имеем испытывать удовольствие от
блага ближнего". В своем предисловии к "Теодицее" он говорит: "Отдельное лицо
больше всего заинтересовано во всеобщем благе; и человек чувствует
удовлетворение самим собой, когда доставляет подлинную пользу другим".
Великолепно! Впрочем, я мог бы так же хорошо сказать и наоборот: человек рожден
для себя, а но для других, потому что он не может действительно удовлетворить
себя, не будучи добрым в отношении других, и не может себя осчастливить, не
давая счастья другим. Нет ничего более бессмысленного и вредного, чем выставить
в качестве первого принципа самоотречение. На первом плане стоит
самоутверждение; от него я должен исходить, иначе у меня не будет никакого
|
|