|
себя грешником, порицаю себя, постигаю, чем я должен и могу быть сообразно
своему назначению, – ведь долженствовать и не мочь – это смешная химера, не
способная привлечь к себе мой дух. Но, признавая добро своим назначением, своим
законом, я тем самым признаю его сознательно или бессознательно своей
собственной сущностью. Посторонняя, чуждая мне сущность не трогает меня. Грех
кажется мне грехом только в том случае, если я чувствую в нём противоречие
между моей личностью и моей сущностью. Чувство греха, основанное на
противоречии с божественной, как посторонней сущностью, необъяснимо и
бессмысленно.
Cibus Dei. 3. Mose. 3. 11.
«Кто презирает себя, – говорит, например, Ансельм, – тот в чести у бога;
кто себе не мил, тот мил богу. Будь поэтому ничтожен в твоих собственных глазах,
чтобы быть великим в глазах господа; тем больше будет тебя ценить бог, чем
презреннее ты будешь во мнении людей». (Anselmi, Opp. Paris, 1721, p. 191).
«Бог может любить только себя, думать только о себе, работать только для
себя. Создавая человека, бог ищет своей пользы, своей славы» и т. д. См. P.
Bayle, Ein Beitrag zur Geschichte der Phil. u. Menschheit, 1. Aufl., S. 104; 2.
Aufl. (Werke, 6 Bd.), S. 131.
Различие между Августином и Пелагием заключается только в том, что первый
высказывает языком религии то, что второй излагает рациональным способом. Оба
говорили одно и то же, оба приписывали человеку добро: Пелагий
– прямо, рациональным, моральным путем, а Августин – косвенно,
мистическим, религиозным способом. Все, что приписывается богу человеком,
приписывается в действительности самому человеку; все, что человек говорит о
боге, он на самом деле говорит о самом себе. Августинианство только в том
случае было бы истиной, и притом истиной, противоположной пелагианству, если бы
человек сознательно считал своим богом дьявола и поклонялся ему, почитая его в
качестве высшего существа, притом сознавая, что он дьявол. Но пока человек
поклоняется в лице бога существу достойному, в боге будет отражаться его
собственная благая сущность.
Пелагианство отрицает бога, религию, «пелагиане приписывают воле такое
могущество, что умаляют силу небесной молитвы» (Августин, De nat. et grat. cont.
Pelagium, c. 58); пелагианство опирается лишь на творца, то есть на природу, а
не на спасителя, который только и является религиозным богом, – одним словом,
оно отрицает бога, но зато поднимает человека на степень божества, делая его не
нуждающимся в боге, самодовлеющим и независимым существом (см. об этом Лютер,
Против Эразма и Августина, loc. cit., c.
33). Августинианство отрицает человека, но зато оно снижает бога на
степень человека вплоть до позора крестной смерти ради человека, пелагианство
ставит человека на место бога, августинианство – бога на место человека. Оба
приходят к тем же результатам; различие между ними лишь мнимое, оно не больше,
чем благочестивая иллюзия. Августинианство есть пелагианство навыворот; то, что
первое полагает как субъект, второе полагает как объект.
Учение об основной испорченности человека тождественно учению о том, что
человек не может достичь ничего хорошего самостоятельно, одними собственными
силами. Отрицание человеческой способности и деятельности было бы истинным
только в том случае, если бы человек отрицал и в боге моральную деятельность и
говорил, подобно восточному нигилисту или пантеисту, что бог есть существо
абсолютно безвольное, бездеятельное и равнодушное, не знающее различия между
добром и злом. Но кто представляет себе бога в качестве деятельного, и притом
нравственно деятельного, морально критического существа, которое любит,
вознаграждает, творит добро и которое наказывает, отвергает, проклинает зло,
кто как определяет бога, тот отрицает человеческую деятельность только
кажущимся образом, а на самом деле возводит её на степень высшей, реальнейшей
деятельности. Кто приписывает богу человеческий образ действий, тот считает
человеческую деятельность божественной; тот говорит: бог, недеятельный в смысле
моральном или человеческом, не есть бог, и, таким образом, связывает понятие
бога с понятием деятельности, и именно человеческой, потому что высшей
деятельности он не знает.
Человек – и в этом заключается тайна религии, – объективирует свою
сущность и сделает себя предметом этой объективированной сущности,
превратившейся в субъект, и личность, он относится к себе как к объекту, но как
к объекту другого объекта, другого существа. Так и здесь. Человек есть объект
бога. Богу не безразлично, хорош ли человек или дурен. Религиозное, первичное
самообъективирование человека нужно, впрочем, – это ясно высказано в этой книге,
– отличать от самообъективирования рефлексии и умозрения. Последнее
произвольно, тогда как первое непроизвольно, необходимо, – необходимо в такой
же мере, как искусство, как язык. Правда, с течением времени богословие и
религия будут всегда совпадать. Нет, он живо, искренне заботится о том, чтобы
человек был добрым; он хочет, чтобы человек был добрым и блаженным существом,
потому что без добра нет блаженства. Религиозный человек отменяет ничтожество
человеческой деятельности тем, что делает свои мысли и поступки объектом бога,
человека – целью бога объект в смысле духа есть цель в смысле практическом) и
божественную деятельность – средством человеческого спасения. Деятельность бога
направлена к тому, чтобы человек был добр и блаженствовал. Таким образом,
кажущееся тяжкое унижение человека является в сущности его величайшим
превознесением. Человек в боге и чрез него ищет только самого себя. Разумеется,
человек прежде всего стремится к богу, но сам бог стремится исключительно к
нравственному и вечному спасению человека, и, таким образом, целью человека
является он сам. Божественная деятельность не отличается от деятельности
|
|