|
ический мир было в
основном, но не целиком, плохим. Этого могло не случиться. У евреев, персов и
буддистов были религии, определенно стоявшие на более высоком уровне по
сравнению с общераспространенным греческим политеизмом, и их могли бы с пользой
изучать даже лучшие философы. К несчастью, именно вавилоняне и халдеи в
наибольшей степени поразили воображение греков. Прежде всего впечатляла их
баснословная древность; их священные рассказы уходили в прошлое на целые
тысячелетия и претендовали на то, что они еще на многие тысячелетия старше.
Имелась и подлинная мудрость: вавилоняне могли более или менее верно
предсказывать затмение солнца задолго до того, как смогли это делать греки. Но
то была только основа для восприятия, а воспринимались главным образом
астрология и магия. «Астрология, — говорит профессор Гилберт Маррей, — охватила
эллинистический ум, словно некая новая болезнь, охватывающая народ
какого-нибудь отдаленного острова. Могила Озимандия, как ее описывает Диодор,
была покрыта астрологическими символами; могила Антиоха I, которая была
обнаружена в Коммагене, — такова же. Для царей было естественно верить, что
звезды покровительствуют им. Но каждый был готов воспринять заразу» [184 - Five
Stages of Greek Religion, p. 177-178.]. Кажется, впервые научил греков
астрологии во времена Александра халдеец по имени Берос, который вел обучение в
Косе и, согласно Сенеке, «толковал Бела». «Это, — говорит профессор Маррей, —
должно означать, что он перевел на греческий язык «Око Бела», трактат на
семидесяти табличках, найденный в библиотеке Ассурбанипала (686—626 годы до н.э.
), но составленный для Саргона I в III тысячелетии до н.э.» [185 - Там же, р.
176.].
Как мы увидим, большинство даже лучших философов стало верить в астрологию. Это
повлекло за собой — поскольку астрология считала, что будущее можно предсказать,
— верование в необходимость или в судьбу, которое можно было противопоставить
широко распространенной вере в фортуну. Несомненно, что большинство людей
верило и в то и в другое, совершенно не замечая их несовместимости.
Общее смешение должно было привести к разрушению морали, даже больше чем к
интеллектуальной расслабленности. Неуверенность, длящаяся целые века, в то
время как с ней может совмещаться высшая степень святости у немногих, пагубна
для прозаической повседневной добродетели респектабельных граждан. Казалось,
нет смысла быть экономным, раз завтра все ваши сбережения могут быть растрачены
по-пустому; нет никаких преимуществ в том, чтобы быть честным, поскольку тот
человек, в отношении к которому вы ее проявляете, обязательно обманет вас;
незачем упорно придерживаться какого-либо убеждения, ибо все убеждения не имеют
значения или шансов на устойчивую победу; нет доводов в пользу правдивости, так
как только гибкое приспособленчество помогает сохранить жизнь и состояние.
Человек, чья добродетель лишена иного источника, кроме чисто земной
осторожности, в таком мире станет авантюристом, если у него есть смелость, а
если ее нет, будет стремиться остаться незаметным как робкий приспособленец.
Менандр, который жил в то время,
говорил:
Много случаев я знавал,
Когда люди, по природе не мошенники,
Становились таковыми из-за неудач, по принуждению.
Это суммирует моральный характер III века до н.э., за вычетом нескольких
исключительных людей. Даже среди этих немногих надежда уступила место страху;
целью жизни скорее было избежать несчастья, чем достичь какого-либо реального
блага.
«Метафизика отступает на задний план; теперь индивидуальная этика становится
самой важной. Философия более не является факелом, который ведет за собой
немногих бесстрашных искателей истины; вернее, это карета скорой помощи,
следующая в кильватере борьбы за существование и подбирающая слабых и
раненых»[186 - С. F. Angus. Cambridge Ancient History. Vol. VII, p. 231.
Вышеприведенная цитата из Менандра взята из той же главы.].
Глава XXVI. КИНИКИ И
СКЕПТИКИ
Отношение людей выдающегося ума к современному им обществу было весьма
различным в разные времена. В иные, счастливые эпохи они в целом находились в
гармоничном согласии с окружающей средой, несомненно, предлагая такие реформы,
какие казались им необходимыми, но вряд ли будучи уверенными, что их
предложения будут приветствоваться, и относясь с симпатией к тому миру, в
котором им приходилось жить, даже если он оставался нереформированным. В другие
времена они были революционерами, считающими, что нужны коренные изменения; но
они ожидали, что — частично в результате их пропаганды о необходимости этих
изменений — эти изменения будут осуществлены в ближайшем будущем. Были и такие
времена, когда они приходили в отчаяние от окружающего мира и чувствовали, что,
хотя сами и знают, что нужно, нет надежды на осуществление этого. Подобное
настроение легко переходит в более глубокое отчаяние, которое рассматривает
жизнь на земле как плохую по самой своей сущности и надеется на благо лишь в
будущей жизни или в некоем мистическом преображении.
Бывали такие эпохи, когда все эти разнообразные взгляды разделялись различными
современниками. Посмотрите, например, на начало XIX века. Гете — удовлетворен,
Бентам — реформист, Шелли — революционер, а Леопарди — пессимист. Но в
большинстве случаев среди крупных, выдающегося ума мыслителей преобладало
какое-нибудь одно настроение. В Англии при Елизавете и в XVIII веке их
удовлетворяло существующее положение вещей; во Франции они стали
революционерами около 1750 года; в Германии с 1813 года
|
|