|
свободы. Личностное неотделимо здесь от объективно-универсального. Переживание
смерти и спасения сливают воедино и самого автора, и адресатов его посланий, и
весь мир вокруг них. Это сопряжение становится возможным через
мистически-реальное самоотождествление Павла с распятым Христом: "Я сораспялся
Христу" (Гал., 2:19), во Христе же преображается весь мир.
Несомненно, что религиозная доминанта Павловой антропологии является
определяющей по отношению к этической: моральное состояние души задается
объективными детерминантами религиозной картины мира - божественной и
сатанинской, добро и зло интерпретируются в терминах греха и благодати. В
знаменитом пассаже из 7 гл. "Послания к Римлянам" апостол описывает состояние
461
своей души, все еще данницы греха и смерти: "Ибо не понимаю, что делаю; потому
что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю... Ибо знаю, что не живет
во мне, то есть в плоти моей, доброе; потому что желание добра есть во мне, но
чтобы сделать оное, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое,
которого не хочу, делаю. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, а
живущий во мне грех" (Рим., 7:15-20). Можно видеть здесь описание греховного
бытия человека, еще не пережившего в крещении преображающего его воскресения,
как об этом говорит А. Швейцер в своей известной книге об апостоле Павле [1],
но в самом послании нет прямых указаний, позволяющих так однозначно соотносить
описанное апостолом состояние с какими-то определенными вехами в его
персональной биографии. Сам же автор Послания именно здесь максимально
заостряет драматический конфликт в его душе между благодатью, открывшейся ему
через сораспятие с Христом (начало внутреннего преображения), и законом греха,
господствующим в том мире, в котором по-прежнему еще живет плотский, "внешний"
человек.
1 Швейцер А. Жизнь и мысли. М., 1990.
Поэтому вряд ли будет оправданным предположение, что ап. Павел снимает в
человеческой жизни различение должного и сущего - этого не допускает никакая
религиозная мораль. Актуальность спасения и начало новой жизни уже на этой
земле постулируется апостолом Павлом только в мистическом плане. Как они зримо
реализуются в эмпирическом космосе, для которого законом является антагонизм
"внутреннего" и "внешнего" планов человеческого бытия, остается тайной
(возможно, отсюда берет начало августиновское противопоставление "невидимой"
церкви избранных праведников - церкви "видимой", смешанной, давшее начало
длительной традиции). А применительно к паулинистской этике это представляется
вдвойне проблематичным - ведь в ней спасаются не все, а только избранные, не
обладающие видимыми отличительными признаками спасения. Возможно, только
открытая эсхатологическая перспектива позволяла Павлу переживать настоящее как
будущее, актуально "встраивать" один план бытия в другой и, действительно, в
этом случае все их отличия стирались.
Тема "закона" получает в этом отрывке своеобразное прочтение: одним и тем же
термином обозначается как противоречивая внутренняя реальность души ("Но в
членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий
меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих" (Рим., 7:23)),
так и
462
нормативная система запретов и предписаний (Павел говорит о "заповеди" (Рим.,
7:8-9)), что позволяет соотнести ее с близким Павлу ветхозаветным законом.
Правда, возможно, что в последнем случае под законом подразумевается вообще
всякая нормативность, в том числе характеризующая и античную этику. Главное,
что оба они - и эллинское и иудейское законничество - представляют для Павла
примеры принудительно-внешней формы моральной императивности, которая в этом
своем качестве не только не преодолевает грех, но еще и становится искушением
для человека, приводя его в отчаяние. Поэтому для Павла в контраверсии закона и
благодати первое понятие соотносится со всем старым, т.е. с миром, бывшим до
Христа, в то время как благодать открывает то новое, которое "для Иудеев
соблазн, а для Еллинов безумие" (1 Кор., 1:23), в греческом тексте говорится о
"скандале" для Иудеев).
И здесь апостол открывает для нас еще одну сторону современного ему морального
сознания, к которой античная традиция почему-то была нечувствительной.
Выясняется, что моральное наставление, нравственное просвещение, рациональная
дидактика, казалось бы, опирающиеся на непосредственную очевидность и
"естественность" этической заповеди, вовсе еще не обеспечивает ее внутреннего
признания субъектом. Закон открывает для человека грех, убеждает в
неприглядности порока, внушает к нему отвращение, но тем самым только
ожесточает его, потому что при этом закон не дает ему силы преодолеть это зло в
себе (этот мотив станет определяющим в августиновской доктрине благодати -
именно она заставляет человека внутренне принять моральный закон). После
осознания нормы закона грешник оказывается пораженным вдвойне - закон как будто
|
|