|
воплощения высших религиозно-нравственных начал, концентрирующие в себе энергии
практической жизни, определенной идеей служения Богу (Иаков, Моисей, Соломон,
Иов, пророки, многие другие ветхозаветные праведники; Иоанн Креститель,
Богоматерь, апостолы и святые в Новом Завете). В аллегорической моральной
экзегетике христианских мыслителей, начало которой положил Филон
Александрийский, они выступают в качестве наглядных прецедентов человеческого
нравственного совершенства, живых образцов доступной человеку добродетели и
святости, достигнутой или на пути нравственного подвижничества, или в
результате божественного избрания. Кроме них персонажами огромной
агиографической (житийной) литературы, имевшей неоценимое дидактическое и
воспитательное значение на протяжении всей истории христианства, уже не говоря
об их влиянии на низовые формы религиозно-нравственной жизни, "народное
христианство" (духовные стихи, легенды, мистерии, праздники) [1] выступают и
многие другие святые.
1 Можно вспомнить, что и античная этика в широком смысле не сводится к книжной,
писаной традиции диалогов Платона, "Этики" Аристотеля и стоических трактатов -
она включает в себя и живую нравственную материю, формирующую нормы языческой
праведности, - это мифологические персонажи, исторические и легендарные образы
полубожественных людей, магов и чудотворцев, нравственных подвижников (семь
мудрецов, Пифагор, Эмпедокл, Сократ, Платон, Диоген, Кратет и Гиппархия,
Аполлоний Тианский).
457
И совершенно в стороне от великих фигур христианской иконографии стоят образы
Божественной Троицы, воплощающие в себе запредельные совершенства, как бы те
абсолютные парадигмы нравственной жизни, которые выше и самой нравственности.
Человеческий разум словно считывает с них доступный ему моральный смысл: с
Бога-Отца - идею милосердия и справедливости, с Бога-Сына - жертвенность и
смирение перед законом, а со Святого Духа - дыхание любви. Первостепенное
значение для моралистики приобретает образ Христа, догматы боговоплощения и
воскресения. В них опять же раскрывается опыт земного, чувственного,
человеческого бытия Бога. Вторая Божественная ипостась максимально
очеловечивается, происходит божественный кеносис (опустошение), Господь мира
претворяется в переживающее муки и даже претерпевшее смерть существо. Для
догматики, конечно, важнее божественная составляющая Христа, для историка
морали - его человеческая природа. "Не человеческая природа воскресила Лазаря,
но и не Божество проливало слезы у его гроба" [1] - эти слова Иоанна Дамаскина
позволяют различить в образе Христа божественное и человеческое. Слезы Христа,
мольба в молении о чаше в Гёфсиманском саду и отчаянный упрек Отцу на кресте
"Зачем Ты покинул меня?" рисуют человеческий образ Бога, "слишком человеческое"
в нем, проявившееся в узловые моменты всечеловеческой истории (герой повести А.
Камю "Падение" горько замечает, что не во всех Евангелиях нашлось место для
этого упрека). Наверное, важнейшим моментом, отличающим христианский
нравственный идеал от античного, и является этот откровенно человеческий,
чувственный оттенок в "страстях Господних", даже сами страсти, которые
оказались реабилитированными для моральной жизни [2].
1 Patrologiae Cursus Completus. Асе. J.P. Migne. Series graeca, t. 94, col.
1057A.
2 Правда, их признание не мешало последующей европейской моральной философии
постоянно дезавуировать этот "скандал" для рассудочной морали. Например, если
Кант и признает нормативность заповеди милосердия, то вовсе не в форме
переживания, в какой она собственно и выступает, но только как рассудочную идею,
идеал разума, которому надо подчинить чувства. Следовательно, надо быть
разумно милосердным, что противоречит самому этому понятию, обращенному к
сердцу. Наверное, можно пожалеть, что эта важнейшая сторона христианского
нравственного идеала (ведь если она пристала Богу, то и для человека является
не только не предосудительной, но и обязательной) оказалась во многом
маргинальной для европейской моральной философии, но зато она питала
художественный дух европейской культуры.
458
Различение религиозных и собственно этических аспектов в этом фундаментальном
для христианства символе смерти и возрождения имеет принципиальное значение для
понимания своеобразия средневековой моралистики. В полемике Августина с
Пелагием названная проблема была сформулирована на языке богословия, не
перестав от этого быть понятной и для светского разума: какова природа
действенности Христовой жертвы для человеческой души? Учение Пелагия,
представлявшее значимый реликт античного гуманизма в христианской традиции,
говорило о нравственном примере личности Спасителя, с которым следует
соизмерять сферу индивидуального нравственного сознания, оставляя выбор только
за ним самим. У Пелагия душа человеческая действенно, посредством свойственного
ей разума, может определять себя (точно так же грехопадение Адама оказывается
для человека не источником транслируемого первородного греха, а только недобрым
примером, который следует отвергнуть). Можно определенно утверждать, что в
пелагианстве не только выразился дух светской моралистики, но и сказалось
моральное начало как таковое в его отличии от религиозного. Последнее нашло
|
|