|
- Не плачь! Я ведь нашенский, не трону. Я солдат, меня бояться не надо, -
успокаивая, Костров сделал шаг вперед, пытался взять ее на руку, но она не
далась, зарылась в юбке и ревела навзрыд.
С охапкой колотых дровишек вошла молодайка - рослая, как старуха, и угреватым
лицом смахивающая на нее, с огромными тоскующими глазами. Бросив на пол у печки
дрова, молодайка цыкнула на дочь, чтобы перестала реву задавать:
- Уймись, поганка. Дядя военный тебя не обидит, он наш. - И обернулась к
военному: - Да вы проходите, располагайтесь...
Костров не сразу снял шинель. Молчание старухи повергло его в недоумение.
- Она что, немая? - спросил он, кивая на старуху.
- Нет, откуда вы взяли? Это у нее следы нервных болезней... Душегубы эти, каты,
и он тоже... прихвостень, - сказала молодайка гневно.
Душегубами она называла немцев, а вот кто это прихвостень, Костров не понял, а
расспрашивать сразу посчитал неприличным.
- Раздевайтесь, раздевайтесь живо. Будете на постое у нас, настаивала молодайка.
- И никуда не отпустим.
Костров снял шинель, осмотрелся, куда бы повесить, но вешалка была занята.
Среди прочей одежды на ней висело пальто с облезлым ондатровым воротником, и он
хотел положить шинель в угол на свой вещмешок, но молодайка перехватила ее и
водворила на вешалку, швырнула пальто с облезлым мехом.
- Выбросить бы и самого вот так... чтоб духу не было! - сказала она в сердцах.
- Вы о ком это? - не утерпел Костров, хотя в душе по-прежнему противился
влезать в расспросы. Сказал: - Водички можно попить? В горле пересохло.
- Вот, пожалуйста, - она зачерпнула кружку. - Совсем замоталась! Вам
приготовить что, обедать будете? Сейчас и чай поставлю. - И она вышла в сенцы,
принесла старенький, с побитыми боками примус, качнула раза три насосом,
поднесла горящую лучинку к горелке, поубавила пламя, и скоро примус зашумел
ровно. Поставила воду. Потом взялась чистить принесенную из погреба картошку. А
мать ее, угрюмо насупясь, прошла в маленькую комнату, отделенную от большой
фанерной перегородкой и, видимо, служившую спальней. Костров через дверной
проем смотрел, как она напуганно заглядывала в окно, на улицу, будто
остерегаясь кого-то, неприкаянно ходила из угла в угол, шаркая подбитыми кожей
валенками.
Костров прошелся к двери, развязал лежащий в углу вещевой мешок, достал две
банки свиной тушенки, которую взял по талонам на пункте питания.
- Это вам, небось наголодались при оккупации, - сказал он. - А вторую сейчас
раскупорим, - и он попросил нож, хотел проткнуть жестяную крышку, но не мог
справиться одной рукой.
- Давайте я помогу. Вас тоже беда не обошла. Горе горькое.
- Ничего, моя беда - со мною... И к этому надо привыкать, как к неизбежному,
войною отпущенному, - нарочито успокоенным и грубоватым голосом говорил он;
через минуту спросил уже заинтересованно: - У вас, поди, тоже немалая беда.
Сумасброд? Или набедокурил?
- Ох и не говорите, - отмахнулась молодайка. - Сумасбродом его мало назвать -
злыдень! - в голосе ее слышалась откровенная неприязнь.
Кострову не хотелось принуждать молодайку, назвавшуюся Кирой, к неприятному
разговору - стоило ли тревожить чужие раны? Но в глазах ее стояла такая боль,
такая безысходность, что он не сдержался:
- Вы напрасно таите... Свои-то раны не чужие.
- Что свои, что чужие - все одно. Общая беда, - скорбно ответила Кира и
поглядела на мать.
По тому, как дочь окликала мать и та отзывалась, шла выполнять какую-либо
просьбу, Костров понял, что она не глухая, но попытаться разговорить ее, чтобы
открыла свою душу, счел неприличным.
- Не тревожьте ее, - сказала молодайка, потом, кивая в сторону матери, негромко
проговорила: - Все понимает, слышит, порой и рассудок к ней вертается. - И
прошептала: - У нее тихое помешательство.
|
|