|
Шевчук Василий Михайлович
Командир атакует первым
{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста
Аннотация издательства: Великую Отечественную войну В. М. Шевчук начал
комиссаром эскадрильи 247-ю истребительного авиационного полка. В мае 1942 года
был тяжело ранен, но через год снова вернулся в родную часть. Он воевал под
Курском, на Украине, в Молдавии, в Польше. В сражение за Берлин и в боях за
Прагу В. М. Шевчук командовал 162-м гвардейским истребительным авиаполком. Он
сбил лично 15 самолетов противника, стал Героем Советского Союза. В своих
воспоминаниях Василий Михайлович Шевчук - ныне генерал-лейтенант авиации -
рассказывает о мужестве и боевом мастерстве однополчан.
Содержание
Неравный бой
На переднем крае
Один из семи миллионов
Время такое - военное
И снова в бой
Под крылом - земля Украины
Государственная граница
В тылу
Сандомир
Между Вислой и Одером
Командир атакует первым
Берлин - Прага
Примечания
Неравный бой
С чего начался этот день? Вернее, не день, а раннее утро Первого мая 1942 года.
С радостного, знакомого, пожалуй, каждому из нас еще с детства ощущения
праздника - нашего, пролетарского, весеннего праздника. И небо над головой, как
всегда в этот день, было по-настоящему первомайским - голубое, ясное-ясное.
Только сегодня голубизна эта... холодная. И солнце, уже вставшее где-то там,
за морем, лучами своими врезалось в небо, а голубизна все равно холодная.
Понимаю - это только кажется. Небо всегда в эту пору пронзительно солнечное. Но
сегодня оно тревожное. Военное, огненное небо. И как зеркальную гладь лазурного
моря ломает порывистый ветер, вздымая ее волнами, так радостное ощущение
праздника нарушается невеселыми мыслями о войне, о трудных боях, о погибших
товарищах. Беспокойство об отце, братьях и сестрах, оставшихся там, на родной,
захваченной врагами украинской земле.
И окончательно мысли о праздничном дне рушит своей реальной силой приказ:
"Лейтенант Шевчук с ведомым - к командиру!"
Тропинка на командный пункт затерялась в зелени трав. До чего ж густы и сочны
они южной весной! Не травы, а какое-то неодолимое зеленое буйство...
Каким же будет сегодняшнее задание?..
Немцы уже несколько дней как притихли. Даже самолеты их в воздухе появлялись
редко. Выдохлись? Отказались от наступления на Кавказ?
Может быть, первое. Хотя их войска и держат в тисках блокады Ленинград,
захвачен родной, или, как я называл его по-нашему, ридный Киев, занят почти
весь Крым, в осаде Севастополь - даром фашистам это не прошло. Еще зимой на
главном направлении под Москвой наши не только остановили их, но и нанесли
сокрушительный удар, так что фашисты больше не решаются наступать на столицу.
Поняли - любой ценой отстоим мы сердце Родины.
А сейчас гитлеровцам нужен Крым, нужно побережье Черного моря. Нет, не курорты,
конечно. Дорога на Кавказ, бакинская нефть - вот их главная цель.
Сейчас, по пути на командный пункт, я подумал о том, что, возвратившись с
задания, нужно будет посоветоваться с комиссаром полка о плане политических
информации для личного состава на первую неделю мая. А вечером после
наступления темноты собрать с командиром эскадрильи механиков и мотористов.
Поздравить с праздником, поговорить. Утром не получается. Ведь и сегодня,
Первого мая, они начали работать затемно - готовят истребители к полетам,
восстанавливают поврежденные в бою машины. И если в эскадрилье, несмотря на
тяготы боев, четыре-пять самолетов воюют - поднимаются в воздух, то поднимаются
они в буквальном смысле слова руками наших техников и механиков.
А ввод истребителей в строй сейчас очень важная задача. Новые самолеты в полк
практически не поступают, много "безлошадных" летчиков. Ребята ходят хмурые,
страшно завидуют тем, кто летает. Предложение составить очередь для боевых
вылетов на действующих машинах "хозяева" исправных истребителей встретили в
штыки: "Нужно было самим фашистов бить, а не хвосты им подставлять". Шутили,
конечно. Но для "безлошадных" это злая, обидная шутка. Не из-за трусости теряли
они машины в бою. Из-за неумения да из-за неопытности.
Этих ребят необходимо поддержать. Как?.. Думай, комиссар, думай...
Так, цепляясь одна за другую, вытягиваясь в бесконечную цепочку, ежедневно
встают передо мной большие и малые, но всегда важные комиссарские заботы. И ни
одной инструкцией, ни одним документом невозможно определить круг обязанностей
военного комиссара, даже такого небольшого подразделения, как авиационная
эскадрилья. Об этом я нередко задумывался с той поры, когда в тридцать девятом
году меня, совсем молодого летчика, назначили исполняющим обязанности военкома
подразделения вместо уехавшего на Халхин-Гол старшего политрука Береговского.
За прошедшие годы я повзрослел и набрался опыта. Но чем дальше, тем сложней,
многообразней представлялась мне комиссарская работа. Особенно в это трудное
время...
Мысли вошли в привычное русло повседневных дел, и я уже веселей глянул на еле
поспевающего ведомого, Виктора Головко. Несоответствие моей худой и длинной
фигуры его маленькой служило темой постоянных шуток. Виктор, на ходу рубя
тонким прутиком высокие травины, что-то недовольно бурчал под нос.
"Вот еще одна забота, комиссар", - думал я, положив руку на плечо Виктора.
- Что загрустил? Посмотри вокруг - небо все-таки голубое, первомайское! -
пытался расшевелить своего ведомого.
А он, даже не подняв головы, продолжал уходить в свое:
- Вот, понимаешь, праздник... А мне и поздравить некого...
Неплохой летчик Виктор Головко. С училища его знаю, однокашники. А настроение
у парня все время неважное. Понять можно - перед самой войной женился, и
осталась молодая жена в Каховке. Там сейчас фашисты...
О том, какая жизнь в оккупированных районах, мы уже знали. Не все, понятно.
Позднее содрогнется сердце от боли Хатыни и Бабьего Яра, Маутхаузена и
Бухенвальда. Тогда мы знали не все. Но многое. Знали о девушке Зое
Космодемьянской, бесстрашной комсомолке, растерзанной извергами в подмосковном
Петрищеве. О тысячах наших людей, замученных, погубленных оголтелым зверьем в
эсэсовских мундирах.
В начале этого года наш полк разместился на аэродроме Багерово, под Керчью,
сразу после освобождения полуострова нашими войсками. В один из нелетных дней
комиссар полка Василий Афанасьевич Меркушев собрал летчиков и, ничего не
объясняя, предложил сесть в кузов потрепанной полуторки. Мы поеживались от
ледяного встречного ветра, против которого казались бессильными кожаные регланы.
Но настроение было приподнятым. Еще бы! Мы впервые ехали по освобожденной от
врага советской земле, в борьбе за которую принимал участие и наш 247-й
истребительный авиационный полк. Кто-то даже пытался запеть. Но вот машина,
миновав сожженные дома поселка, выехала в степь и вскоре остановилась, Комиссар,
как никогда серьезный, вышел из машины.
То, что мы увидели, описать нельзя. Это был широкий ров, заполненный трупами.
Мертвые люди, среди которых под тонким слоем песка и нанесенным поземкой снегом
можно было различить детей, женщин, стариков. Огромная могила безвестных
мучеников.
Как выдержали нервы?! Не знаю, кто как пережил особенно страшные первые
мгновения. Хотелось закрыть глаза и броситься отсюда прочь, как можно дальше...
Но неведомая сила властно остановила: "Стой, Василий Шевчук. Стой и смотри.
Смотри и запоминай. Вот что делают звери с твоим народом".
Нет, никто не упал в обморок. Никто не убежал. Стояли, сжав зубы и стиснув
кулаки. Каждый думал: "Это могли быть твои родители, твоя жена, твои дети..."
Багеровский ров... Двадцать пять тысяч местных жителей расстреляли, похоронили
заживо оккупанты на керченской земле меньше чем за три месяца.
Да, тогда мы знали еще не все. Но многое. Знали Николая Гастелло, Виктора
Талалихина, десятки тысяч безыменных героев грозной битвы. А мы с Виктором
Головко были далеко не героями. Мы были рядовыми рабочими войны и делали свою
работу каждый день.
"И все-таки каким сегодня будет задание?" - снопа подумал я, спускаясь по
крутой узенькой лестнице в подземный командный пункт. В том, что лететь нам
придется и Первого мая, я не сомневался. И нужно это потому, что фашисты могут
преподнести любой праздничный сюрприз.
Приказ короткий: произвести вылет на разведку наземных войск противника.
Особое внимание обратить на передвижение крупных сил, сосредоточение танков,
артиллерии.
- И вообще, посмотрите, как он там себя ведет, - заключил свой приказ командир
полка подполковник Кутихин. - Вылет в семь ноль-ноль.
В назначенное время мы в воздухе. Промелькнули под плоскостью капониры, в
которых стояли истребители нашего полка и штурмовики соседей. Позади осталась
Керчь, страшный багеровский ров - братская могила тысяч ни в чем не повинных
людей. Их безмолвное "Отомсти!" провожает нас в каждый полет. Справа темнело
свинцово-мрачное, словно в трауре, Азовское море.
Под нами - линия фронта. Впереди - выжженная взрывами и огнем, перепаханная
окопами, траншеями, танками родная, захваченная врагом земля. Прямо под
плоскостью горький памятник боев - сожженное село. Не привычные домики в
весенней кипени цветущих садов, а голые, одиноко стоящие черные трубы печей. А
сколько их еще впереди, в Крыму, на Смоленщине, на Украине, в Прибалтике, в
Белоруссии...
Первый вылет прошел спокойно. Ничего примечательного мы не заметили. То ли
немцы действительно выдохлись, то ли решили, что первомайский праздник нарушить
не удастся - советские войска утроят бдительность.
- Прямо хоть парад в воздухе устраивай, - пошутил повеселевший после посадки
Головко. - Так летать можно.
- Не только можно, но и нужно, - подхватил его слова встретивший нас на
стоянке командир эскадрильи капитан Карнач. - Самолеты заправить, быстренько
перекусить - и пойдем группой. Прикрываем наземные войска от внезапного
нападения авиации.
Это хорошо, когда мы прикрываем войска. Невыносимо тяжело летчикам ощущать
свою беспомощность: так было в трудные дни прошлогоднего ноябрьского
отступления с полуострова и во время десантной наступательной операции, когда
даже малочисленные силы авиации 51-й армии не использовались в полную силу.
...В прозрачном круге вращающегося винта "яка" снова празднично, весело играют
солнечные блики. Справа, рядышком, - Головко, Виктор улыбается. И я опять
подумал: "Редко, очень редко в последнее время Головко вылетает таким довольным
на боевые задания". По себе да и по другим хорошо знаю, с каким нетерпением
ждешь, когда командир назовет твою фамилию в расчете вылетающей группы. И
искренне огорченными, прямо-таки несчастными бывали, если приходилось
оставаться. А Виктор... Он был каким-то безучастным. Нет, в воздухе держался
хорошо. То, что требовалось от ведомого, делал как положено. Во всяком случае
за хвост своего самолета я спокоен.
Перехватив левой рукой ручку управления, помахал ему правой: "Все будет хорошо,
дружище!"
Впереди и слева от меня - пара Степана Карнача. Когда Степан ведущий группы,
чувствуешь себя необычайно уверенно. Спокойный, выдержанный, расчетливый, он
ничего не делает сгоряча. И даже на первый взгляд ничем не оправданные решения
комэска всегда имеют точный расчет, верную оценку обстановки.
Когда я пришел в полк, капитан Карнач был уже настоящим воздушным бойцом.
Никогда не забыть мне первый боевой вылет с ним в паре - ведомым.
Второго января 1942 года, в самый разгар керченско-феодосийского десанта, мы
перелетели на аэродром 247-го истребительного авиационного полка, куда я был
назначен комиссаром эскадрильи. Своего нового комэска нашел на стоянке. Доложил
о прибытии. Тот, ни слова не говоря, очень серьезно начал осматривать мой
реглан. Стало даже немного не по себе. Чего, думаю, он в нем нашел? Реглан как
реглан. Ну, потертый. Так я его с тридцать девятого года ношу, после выпуска из
летной школы - срок! А капитан только что вокруг не ходит да не приседает около
моего реглана - прищурился в смотрит. Ну на лицо бы посмотрел, на петлицы. Я
тоже в звании - лейтенант. А он все на реглан!
Но вот командиру, кажется, надоело рассматривать его. Натягивая шлем, он
улыбнулся:
- Ведомым со мной, сейчас.
Увидев мою растерянность, уже серьезно:
- Да, сейчас... Мой ранен. Вот самолет, - показал капитан на стоящий рядом
"як" и, то ли спрашивая, то ли утверждая, произнес:
- Летим, не боитесь?
Истребитель Як-1 я освоил одним из первых в Военно-Воздушных Силах в сороковом
году на подмосковном аэродроме Кубинка. Тогда авиация только начала получать
этот скоростной, маневренный, с мощным вооружением самолет. И что греха таить,
мы, летчики тех групп, очень гордились, что первыми освоили грозную машину.
А кроме того, после возвращения в часть, в Закавказский военный округ, мне
доверили переучивать на новый истребитель не только летчиков полка, но и
командующего ВВС округа генерал-лейтенанта авиации Н. Э. Глушенкова. Не знаю,
право, как я выглядел в роли инструктора, но после самостоятельного вылета
генерал подарил: мне серебряный портсигар. Он и сейчас, кстати, лежал в правом
кармане реглана.
Этого, понятно, я командиру не сказал. Ответил четко:
- Летим, товарищ капитан!
- Вот и хорошо! - И комэска коротко поставил задачу: - Идем на разведку. От
меня не отрываться. Все делать, как я.
Настолько я был ошарашен таким приемом, что даже не успел удивиться: как
командир-фронтовик, не зная летчика, не проверив его в воздухе, взял ведомым,
своим щитом на выполнение боевого задания? Такой вопрос я задал Карначу уже
потом, когда стали мы с ним настоящими боевыми друзьями. Ответил он, как всегда,
с улыбкой, полушутливо:
- А я твою летную биографию по реглану прочитал. На полах потерто. На танцах
реглан не протрешь. Значит, не раз надевал парашютные лямки. Воротник тоже
потерт. О чем это говорит? Во-первых, о том, что поднимал ты его, от высотного
ветерка закрываясь. Значит, летал не только на "яке", в закрытой кабине, а и на
"ишачке", кабина которого всем ветрам открыта. А этот аэроплан позволяет летать
только настоящим летчикам. Во-вторых, потертость говорит, что в полете шеей
крутить и можешь и умеешь. А это в бою главное: крутишь головой, если, конечно,
у головы есть глаза и агрегат для мышления, значит, первым увидишь противника.
Увидел первым - победил... И вообще, реглан может многое рассказать о своем
хозяине. Если хочешь, я по твоему реглану понял, что ты женат, но давно не
видел жену. Как? Ничего удивительного нет. Все пуговицы пришиты коричневыми,
под цвет кожи, нитками. На новом, когда тебе его выдали, если обратил внимание,
они были пришиты черными. Подобрать нитки и колоть пальцы, прошивая кожу, может
только любящая, заботливая жена. Почему долго не видел ее? Это совсем просто.
Одна пуговица, вот она - скоро оторвется опять, пришита небрежно и черными
нитками. Сам пришивал... Вот, думаю, и возьму этого сокола с ходу в бой,
проверю, не с чужого ли, хотя и богатырского, плеча реглан на нем... Ну а если
серьезно, то сам вспомни - тяжелые времена были. Летчиков не хватало...
Да, полку трудно было. Полгода, с самого начала войны, отступая от границы,
часть непрерывно вела тяжелые бои практически без пополнения. Все меньше и
меньше оставалось самолетов. Большие потери среди летного состава. Уже при мне
на Керченском полуострове погибло немало замечательных летчиков. Временами в
полку было по четыре-пять самолетов и пилотов, способных подняться в воздух и
бороться с противником. Совсем недавно, в марте, на наших глазах погиб первый
командир полка майор Михаил Андреевич Федосеев.
Михаила Андреевича хорошо знали не только у нас. На его боевом счету было уже
семнадцать самолетов противника, несколько из них он сбил в небе
республиканской Испании. Еще до войны подвиги замечательного летчика были
отмечены орденом Ленина.
В тот день майор Федосеев поднял в воздух почти все свои наличные силы: две
пары истребителей. Командиром группы и ведущим первой пары был Степан Карнач,
ведомым - Алексей Шмырев. Вторую вел я. После взлета Алексей Шмырев стал
отставать. Передал, что не убирается правая нога шасси. Вскоре он возвратился
на аэродром. В это время на нас навалилась шестерка "мессеров". Завязался
упорный бой. Майор Федосеев по радиопереговорам сразу понял, что нам тяжело.
Как только Шмырев приземлился, командир полка вскочил в кабину истребителя и
пошел в воздух. Он был уверен, что с его опытом и мастерством можно вести бой
даже на неисправной машине.
Нам он помог. Пара "мессершмиттов" бросилась в его сторону. Тогда Степан
Карнач, которого мы прикрывали с Виктором Головко, меткой очередью свалил
одного фашиста. Теперь ясно - нужно выручать командира, но сразу из боя выйти
невозможно. Тут подбили и мой самолет. Очередь попала в мотор, перебила
маслопроводы. Горячее масло заливало фонарь, прорывалось в кабину, обжигало
лицо, руки. Мотор заклинило. Пришлось идти на вынужденную посадку. Посадил
самолет на своей территории, но совсем рядом с передним краем. Бойцы из окопов
криком предупредили, чтобы не выходил из кабины. Оказалось, что я - на минном
поле и только чудом не подорвался. Вскоре подошли саперы и сделали проход, по
которому вывели меня, а потом, под прикрытием темноты, вывезли самолет.
Но минное поле, возможность внезапного взрыва, обстрел вражеской артиллерии -
это было не самым страшным. Трагическое произошло на моих глазах. На помощь
фашистам подошли еще восемь Ме-109. И как ни старался Степан Карнач подтянуть
карусель боя, в которой они крутились с Головко и Федосеевым, ближе к командиру,
силы были слишком неравными. Не раз истребитель нашего командира уходил из-под
удара противника, больше того, он сам старался атаковать и был близок к тому,
чтобы настичь врага. Но вот несколько очередей "мессеров" прошили фюзеляж и
плоскости его машины. Мотор задымил. Самолет терял управление. Однако, пока
летчик был жив, он сражался. Сражался до последней возможности.
Много (раз у человека на войне бывают трудные минуты. И самым тяжелым мне
кажется момент, когда ты ничем не можешь помочь товарищу в смертельной схватке.
Бессильно сжатые кулаки, стиснутые зубы и одна мысль: "Прыгай! Прыгай!.."
Большие потери понес полк с начала войны. Но это была невосполнимая утрата. Не
каждый командир в неразберихе первых военных дней, в трудный период отступления
сумел организовать боевые действия полка так, как сделал это майор Федосеев. За
личное мужество и отвагу, за умелое руководство полком Михаил Андреевич
Федосеев посмертно был удостоен звания Героя Советского Союза.
Да, нам было трудно. Правда, в начале сорок второго года, уже на Керченском
полуострове, в ВВС фронта и армейскую авиацию стали прибывать понемногу
самолеты, да и летчики тоже. В основном это были совсем молодые ребята или
вроде меня, Шмырева, Головко - пилоты с довоенным стажем летной работы, но не
имеющие боевого опыта. Нас учили воевать такие умелые и храбрые командиры, как
майор М. А. Федосеев, подполковник Я. Н. Кутихин, капитаны С. А. Карнач, Н. В.
Смагин, комиссар полка батальонный комиссар В. А. Меркушев. В том, что меньше
чем за четыре фронтовых месяца в тяжелых неравных боях сумел я сбить три
вражеских самолета, прежде всего заслуга моих старших боевых товарищей.
Свой боевой счет я открыл в первый вылет со Степаном Карначом. Справедливости
ради нужно, видимо, рассказать о первом своем боевом вылете через полчаса после
прибытия в распоряжение командира эскадрильи.
Керченский и Таманский полуострова опоясаны ледяной кромкой. Дальше от берега
сплошного льда хотя и нет, но волны - мрачные, свинцовые - с высоты кажутся
застывшими. Держусь в строю за командиром. Первый вылет - оплошать нельзя.
Посматриваю по сторонам. И вдруг... Со стороны Крыма - группа самолетов.
Присмотрелся. Бомбардировщики. "Юнкерсы" - как на учебных плакатах. Ведущий не
реагирует на появление противника. "Юнкерсы" все ближе. Идут тяжело.
Нагрузились бомбами. И прикрытия нет. А капитан Карнач ведет четверку дальше.
"Испугался, - думаю, - четыре боевых истребителя против восьмерки
неповоротливых бомберов?!" Бросил я своего ведущего, группу и двинулся к
бомбардировщикам...
Как вел бой, как стрелял - ни тогда, ни потом не сумел объяснить. Не помню
даже, как домой пришел. Зато на всю жизнь запомнил разговор с комэском Карначом.
Не выручило даже сообщение о сбитом мной "юнкерсе", пришедшее, оказывается тут
же после возвращения. Оказывается, случайно, именно случайно мне удалось сбить
самолет противника. Сам я ничего не видел.
Долго Степан Карнач вспоминал мне этот случай - и первый бой, который мог
оказаться последним, и первую победу, которой могло не быть, и, главное, свои
слова, сказанные перед вылетом: "От меня не отрываться". Он очень образно, не
стесняясь в выражениях, объяснил мне, что мог и сам напасть на "юнкерсы", и
насшибать их "себе на счет - им на страх". Но у него был приказ - разведка. По
поводу моего бормотания об инициативе в бою вразумил: "Инициатива военного
человека всегда, везде и во всем должна быть направлена на выполнение замысла,
решения, приказа командира". Эти слова крепко запомнились.
С тех пор было немало боев, вылетов на разведку, на прикрытие бомбардировщиков,
штурмовиков, где я ходил у капитана ведомым, пока сам не стал ведущим пары. И
всегда был признателен командиру за урок...
В тот первомайский день противника мы не встретили и во втором вылете, хотя
"провисели" над передним краем почти до полной выработки горючего.
Около двенадцати часов получен приказ на третий вылет - прикрытие группы
пикирующих бомбардировщиков. Пе-2 должны были бомбить один из мостов.
Авиации противника опять не встретили. Не было даже зенитного огня.
Становилось все более понятным одно: немцы берегут силы для наступления. Но
когда оно будет?
Три вылета почти без перерыва, хотя и без воздушных боев. Мы подустали и уже
собирались в столовую: сегодня наш праздник - и какое бы там ни было, а
праздничное застолье будет.
В это время команда: "Капитан Карнач, лейтенант Шевчук - к командиру полка!"
Подполковник Кутихин встретил нас как-то по-домашнему просто. Начал разговор:
- Карнач, Шевчук... Я понимаю, вы устали. Но нужен еще вылет. Идут соседи,
штурмовики. Сами понимаете, спокойного воздуха не может быть вывели немцев из
себя. Ваши пары - самые опытные. Штурмовикам во что бы то ни стало нужно
отработать и вернуться. Понимаете, вернуться именно сегодня. Взлет в 13.10.
Сбор - как обычно. Остальное знаете сами. Прилетите - и отдыхать.
Командир вздохнул:
- Первый военный май... А до войны... Карнач, Шевчук, помните?..
Он обнял нас обоих за плечи:
- С праздником. С праздником, ребята. Вернетесь - отметим. По-фронтовому
отметим...
Штурмовики получили задание уничтожить артиллерийские позиции противника
севернее Феодосии. Мы идем выше и правее их группы. "Горбатые", как называли на
фронте Ил-2 за их высокую кабину, летят плотным строем, словно журавли перед
опасностью, жмутся друг к другу. И действительно, опасность подстерегала эти
самолеты всюду. Не всегда спасала их броня от огня с земли и с воздуха. До тех
пор пока Ил-2 оставался одноместным, без стрелка-радиста, уступая истребителю в
маневренности, штурмовик без прикрытия легко становился жертвой "мессеров".
Хотя мы, летчики-истребители, и подсмеивались над штурмовиками, по-дружески
шутили, что-де они не летают, а землю пашут, но с полным основанием считали -
по мужеству летчикам-штурмовикам в военной авиации нет равных.
В первые же месяцы пребывания на фронте мне, как и остальным летчикам полка,
нередко приходилось работать со штурмовиками. Я уже знал многих из них, тем
более из полка, который базировался на пашем аэродроме. Особенно нравился мне
их командир, майор Шутт. Запомнил я его сразу. И не только потому, что уже
встречал лейтенанта с такой же редкой фамилией. Запомнил я его по первым же
совместным боевым вылетам. Когда майор Шутт руководил действиями штурмовиков,
можно было твердо сказать - задачу свою они выполнят во что бы то ни стало.
И вот четыре дня назад, перед самыми первомайскими праздниками, не стало этого
замечательного человека, летчика редчайшей воли и мужества.
Ранним утром мы, готовые к выруливанию и взлету на задание, увидели, как над
аэродромом пролетела пара штурмовиков - майор Шутт возвращался со своим ведомым
из разведки. Даже с земли самолет ведущего представлял удручающее зрелище - в
крыльях зияли огромные отверстия, за стабилизатором и килем тянулись лоскуты
перкаля. Машина шла неуверенно, словно управлял ею не один из асов полка, а
новичок, впервые севший в кабину. Было ясно - с летчиком случилась беда. Тем не
менее ведущий пропустил на посадку первым своего подчиненного. А его самолет,
пробежав по аэродрому, развернулся на сорок пять градусов и остановился.
Нам вот-вот взлетать, а штурмовик стоял в центре аэродрома, и летчик из кабины
не показывался.
Все, кто был свободен, бросились к самолету. Голова комполка безвольно
склонилась на грудь, лицо залито кровью. Вместо правой кисти руки - кровавое
месиво и белеющая сломанная кость. Реглан на животе разорван, набух кровью...
Смертельное ранение летчику было нанесено прямым попаданием снаряда в кабину.
Теряя сознание от боли, потери крови, без правой руки, левой он пилотировал
подбитый самолет и привел его на аэродром... Через несколько минут майор Шутт
скончался{1}.
Гораздо чаще, чем летчики других родов авиации, не возвращались штурмовики из
боевых вылетов. Но те, кто сумел вернуться, снова и снова уходили на штурмовку
врага. Часто без сопровождения истребителей.
И вот сейчас, поглядывая сквозь фонарь кабины на неповоротливые, тяжело
груженные штурмовики, я повторял про себя слова подполковника Кутихина:
"Штурмовикам нужно отработать и вернуться. Вернуться именно сегодня".
Каждый из фронтовиков знает, как невыносимо тяжело лететь обратно, пусть даже
с большой победой, но если в строю нет товарища. Гнетущая тишина в землянке,
где еще недавно, час назад, был он, невернувшийся, Молчаливый траур в столовой,
где рядом с твоим местом - его, невернувшегося. Тоскливый взгляд механика
самолета - его, невернувшегося...
Нет, штурмовики должны вернуться все. Это зависело от меня, от Виктора Головко,
от Степана Карнача, от его ведомого, Александра Лашина. Мы сделаем все
возможное и невозможное, чтобы они вернулись. Пусть нас всего две пары.
В наушниках шлемофона хрипловатый, искаженный несовершенством радиостанции
(из-за чего, кстати, многие летчики и не принимали ее всерьез) голос ведомого,
Виктора Головко:
- Командир, что-то с мотором. Температура... Похоже, вода кипит.
Кипит вода. Это значит: двигатель не охлаждается. Несколько минут - и мотор
заклинит. Самолет беспомощен. Останется только одно - искать площадку для
вынужденной посадки или прыгать с парашютом. А внизу вражеская территория.
Опередив меня, ответил Карнач:
- Иди домой. Скорость держи... И высоту... Лишнего не теряй, - напомнил он
моему ведомому.
Самолет Головко накренился вправо и остался где-то позади.
Небо пока чистое, безоблачное, хотя обычно после полудня оно покрывается
белыми барашками облаков. А вон и Феодосия. Кое-где дым, огонь пожаров.
Досталось городу. Немцы его брали, наши отступали, потом наши брали, немцы жгли.
.. И снова враг ходит по улицам Феодосии...
Вблизи по-прежнему ни одного самолета. Лишь далеко слева идет группа. Но это
наши бомберы. Снова, наверное, на Чонгарский мост пошли. В прошлый раз они
отбомбились плохо. Я, во всяком случае, ни одного разрыва близко к мосту не
видел. Может, сейчас повезет больше? Тоже бедолаги: на этот раз идут без
сопровождения истребителей. Тяжело нам от этого, больно. Так бы вот и
разорвался, сел на два, на три самолета, чтобы всем легче было - и штурмовикам,
и бомбардировщикам, а главное тем, ради кого мы все летаем, пехотинцам.
Достается им... Мы хоть по ночам спим, можно сказать, спокойно, хотя тоже
бомбят часто. А они? Ни днем, ни ночью, сутками, неделями не вылезают из окопов,
траншей. А если и поднимаются, то только врукопашную, вперед, в атаку или
контратаку... Правда, гибнут все одинаково: и летчики, и пехотинцы, и
танкисты - все. Одинаково уходят от нас товарищи, сделав, как должно, свое
святое дело. Остальное вершить нам и тем, кто останется после нас.
Нашему полку повезло: он один из немногих, который летает на новых машинах. А
сколько ребят от Черного моря до Белого воюют еще на "ишаках", на "чайках"!
Хорошие в свое время самолеты были. На Халхин-Голе, например, отлично били
японцев... Но с "фоккерами" и "мессершмиттами" трудно. Ох как трудно! Вот если
бы все наши полки летали на "яках", "мигах", "лавочкиных"!.. Перед самой войной
появились эти замечательные истребители. Но перевооружить ими истребительную
авиацию не успели. Да, пока неравный бой получается.
Головко, наверное, уже подходит к аэродрому. Не дотянет - где-нибудь сядет на
вынужденную. Теперь уже над своей территорией. Плохо без ведомого. Но ничего.
Нас трое. А тем более со Степаном - не пропадем. Да и в воздухе пока чисто.
Может, и обойдется, как в первых трех вылетах.
- Командир, перерасход бензина, - это уже голос ведомого Карнача.
Степан бросил резко, даже грубо:
- Что там еще?!
Вот уж поистине - одна беда не приходит.
А Степан совсем зло:
- Иди к черту! Домой, говорю, иди!
Медленно проплыл назад мимо левой плоскости еще один наш ведомый. Остаемся
вдвоем. А штурмовики упорно летят вперед, к цели. Я глянул в сторону Степана,
он - в мою. Поняли друг друга без слов: "Сопровождаем дальше". Да и не могло
быть иначе. Даже мысль бросить штурмовики преступна!
Добавляю оборотов мотору, ручку и педаль подаю чуть влево - подхожу к
командиру эскадрильи на дистанцию и интервал ведомого.
Что греха таить, мучает беспокойство: пара - это не две пары. И тут же
успокаиваю себя: "А может, обойдется? Может, не хотят они сегодня воевать?"
Не обошлось. Когда штурмовики были почти над целью, на северо-западе я увидел
тонкие, хищные силуэты "мессеров".
"Один, два, три, - считаю, одновременно бросая взгляд и вперед, и назад, и
влево вниз, на наших подопечных, и влево вверх - нет ли и там где-нибудь
противника, - пять, шесть..."
- Держись, Шевчук! Десять на двоих - это не так много, - раздался в наушниках
голос командира, который тут же добавил: - Если с ними поодиночке встретиться...
Расходимся!
Его истребитель резко лег на левую плоскость, отвернул от прежнего курса,
вышел из крена и помчался к "мессерам". Почти таким же маневром пошел я на них
справа.
Оба мы понимали, что победить при таком соотношении сил трудно, даже
невозможно. Но понимали и то, что главное сейчас - отвлечь внимание противника
от штурмовиков, которые уже перестроились в боевой порядок и начинали работу.
Судя по всему, немецкие летчики их не видели. Иначе часть их несомненно
бросилась бы на штурмовики. Нашу пару они, очевидно, приняли за разведчиков и
решили поиграть с нами в "кошки-мышки". Тогда они могли позволить себе это:
десять на двоих!
Не знаю, может, и нарушили мы со Степаном все законы тактики. Может, и не
стоило разбивать боевую тактическую единицу - пару истребителей. Тем более
слетанных, какими мы не без основания уже считали себя. Но и тогда, и до сих
пор я уверен, что поступили мы правильно. В обычных условиях, пусть даже при
таком соотношении сил, мы пошли бы на врага парой. Да, две силы, две воли,
спаянные в одну, единый огневой удар двух истребителей могли нанести противнику
ощутимый ущерб. Кроме того, я защищал бы сзади самолет Карнача, он тоже мог
предупредить меня о маневре врага. Но мы не на свободной охоте. Задача одна:
обеспечить действия штурмовиков. И, разделившись, мы стали двумя, хотя и слабо
защищенными, но боевыми единицами. Мы шли на противника с двух сторон, и
"мессерам" поневоле пришлось разделиться.
В мою сторону почему-то бросились шесть "мессершмиттов", на Степана четыре.
Один из "моей" шестерки отделился от группы и направился в хвост моему самолету.
Совсем некстати пришла мысль: "Если бы рядом был ведомый!" Нет, это не пустые
слова: во сто крат ты сильней, если рядом локоть, или, по-нашему, крыло, Друга.
Мы не отступали, как могло показаться немцам. Нам нужно было оттянуть их
самолеты подальше от района действий штурмовиков.
А теперь... пора. Один из "худых" упрямо пытается зайти в хвост. Остальные
держатся поодаль. Я понял, что это старший группы. Решил записать меня на свой
счет. На Степана идти не рискнул. Вполне резонно решил, что и у нас ведущий
всегда сильней ведомого. Однако для верности на свое прикрытие взял пятерку.
Слева, чуть выше плоскости, - трасса. Бросаю "як" вправо. Крен - больше некуда.
Ручку на себя. Еще... Еще... Перегрузка растет.
Кажется, удалось. Трасса ушла в сторону и оборвалась. Длинную очередь пустил
немец. Но сейчас он уже не в хвосте, а почти на противоположной стороне виража.
Попробуем поднажать. В глазах темнеет. Перегрузка в несколько раз увеличила вес
моего тела.
Какое-то время положение самолетов не меняется. Противник не из слабаков. Тоже
тянет. А мне еще нужно осматриваться. Пока я гоняюсь за ним или "убегаю" от
него - это трудно понять, - из оставшейся пятерки кто-нибудь может и
подстрелить. Западнее успеваю заметить карусель, в которой крутится Карнач. На
него навалились!..
Все, что умел и знал я, что мог мой самолет, было вложено в эту схватку.
Плоскости почти вертикально. По горизонту держу самолет уже не рулем высоты, а
педалями. Скорость, как нужна скорость! А сколько мы уже виражей накрутили? Не
до счета...
Хочу посмотреть, где остальные "мессеры". Голова поднимается и поворачивается
с огромным трудом - сказывается перегрузка. Немцы, видно, помогают своему
информацией о моих действиях. Ну что ж, ему легче. У меня же не только
гимнастерку, но, кажется, и кожу реглана пробило потом.
Стоп! "Мессер" попался: задрал нос, повалился на крыло, вращаясь, пошел вниз.
Перетянул! Сорвался в "штопор". Только бы успеть!
Нет, немец - пилот сильный. Тут же вывел. Опять закрутились на виражах. Опять
до потемнения в глазах. Но вот и у меня неудача. Тоже "штопорнул". Вывел. Земля
все ближе, ближе. Скользнул взглядом по высотомеру: четыреста метров. Немного.
Нужно постараться. "Ну, Вася, давай!.. Еще чуть, еще..."
Палец все время на гашетке. Сколько раз немец в кольцо прицела попадал, но до
перекрестия не доходил. А нужна-то всего секунда. Ему, кстати, тоже не больше.
Медленно, нехотя силуэт "худого" плывет по сетке прицела. Пальцем правой руки
сквозь кожу перчатки явственно ощущаю насечку на изгибе гашетки. Прозрачный
колпак кабины "мессершмитта" накрывается перекрестием. И тогда я всаживаю в эту
кабину, кресты, топкий хищный фюзеляж такую длинную очередь, что самолет
мгновенно прямо на моих глазах вспыхивает и, взорвавшись, рассыпается на
бесформенные куски.
"Сколько же продолжалась смертельная чехарда?" - прикидываю я, провожая
взглядом поверженного врага. На бортовом хронометре 13 часов 35 минут. А
взлетел в 13.10.
Но где Степан? Где остальные "мессеры"? Не сразу после горячей схватки
вспомнил я о противнике. И в этот момент самолет мой сильно вздрогнул, яркая
вспышка ослепила глаза...
Ругать себя за то, что расслабился, что забыл о противнике, которого впятеро
больше, некогда. Самолет горит. Пламя лижет фонарь кабины. Высота? 180 метров -
фиксирует сознание. Земля совсем рядом. Но надо прыгать!
Для спасения остался один шанс - покинуть самолет, который может взорваться в
любое мгновение, методом "срыва". Размышлять о том, что это опасно, времени нет.
Натянул очки, откинул колпак. Пламя горячо полыхнуло в лицо. С трудом
приподнялся, перекинул ранец парашюта через борт. Кольцо! Мягкая масса шелка
медленно (как медленно!) ползет вдоль фюзеляжа...
Огромная сила выдергивает меня из кабины. Мелькнули языки пламени...
На переднем крае
Пламя жжет лицо. Надо его сбить. Руки. Где мои руки? Целы. Сейчас будет легче.
Сорву пламя. Поднимаю правую руку и чувствую боль по всему телу. А лицо жжет.
Глаза открыть страшно. Но откуда эта боль? На переносице почувствовал мягкую
резину очков. Можно открыть глаза. Нужно...
Сознание возвращается какими-то толчками, импульсами. Я сбил... Удар по
самолету. Огонь. Шелк парашюта. Пламя. Удар. А до этого? Бой. Шесть против
одного. Нет, против меня был один... Где Степан?.. Бой над чужой территорией.
Рядом с передним краем, но над чужой. Пистолет! Где мой пистолет? Глаза нужно
открыть, глаза... "Ну, Василий, ну!" - приказываю себе. Лицо жжет.
Взгляд упирается прямо в небо. Странное небо - огненно-желтое. И по нему серая
полоса. "Дым", - догадываюсь. Прямо надо мной со снижением идет Як-1, словно
привязанный к этой полосе. Неужели Степан Карнач? Кроме Карнача и меня, здесь
быть никого не должно. Значит, и его сбили.
Он тянет к своим. А где же я? Приподнять голову очень трудно, но все-таки
сумел. Опять проклятая боль по всему телу. Лежу Лицом в небо. Не то на
бруствере окопа, не то на краю воронки. Под спину что-то резко давит. "А,
наверно, ремни парашюта", - пронеслось в голове. Повернуться нет сил. Слышу
приглушенный разговор. Шаги. Руку к кобуре. Дикая боль. Небо чернеет. Куда-то
проваливаюсь...
Опять голос. Откуда-то издалека. Женский. На щеках живительно-облегчающая
прохлада человеческих рук. Память восстанавливается с того места, где
оборвалась. Пистолет! И снова боль. На этот раз сознание возвращается
окончательно. Перед глазами расплывчатые контуры лица.
- Ну вот, сокол ясный, и очнулся. Ишь, как тебя здорово ошпарило. Ничего.
Перевязочку сейчас сделаем. Заживет. Все заживет, - мягкий женский говор
разгоняет остатки темноты.
Пытаюсь приподняться. Нет, плохи дела, опять пронизывающая боль. Женщина
поняла:
- Лежи. Лежи уж теперь. Сейчас разберемся, куда тебя.
У моей спасительницы выцветшая добела пилотка некрасиво натянута до самых ушей.
Догадываюсь: чтобы волосы не мешали работе.
А сестра, ощупывая осторожно ноги, руки, по-прежнему мягко приговаривает:
- Ну вот - тут цело. Рученька тоже. С вашим братом, летчиками, тяжело. У ваших
ребят убит - так убит, ранен - так сразу видно где. А вашего ранят, да еще пока
падает - шишек набьет. Ничего, найдем.
Рядом тяжело ухнуло. Земля бруствера вздрогнула, больно отдало в спину. Я чуть
не вскрикнул. Женщина поняла по-другому.
- Не бойся. Тут часто стреляют. На то и передний край. Да они сейчас так
просто, чтобы мы не спали, - успокаивает меня сестра, продолжая делать свое
дело, - ну-ка, головку повернем. Как шея?
Чем дальше осмотр, тем беспокойней становится ее голос. А я, уже расслабившись,
снова теряю сознание.
...Очнулся в землянке, неярко освещенной, как всюду в прифронтовой полосе,
самодельным светильником из снарядной гильзы. Около топчана, на котором я лежу,
стоит невысокий майор-пехотинец. Рядом со мной, судя по всему, - врач.
Женщина, которую помню там, на бруствере окопа, зеленкой смазывает мое лицо.
Врач перевязывает рану на ноге. Женщина все время что-то приговаривает, врач
молчит. Я тоже молчу, терплю щиплющую боль на лице и жду, что скажет врач.
Закончив перевязку, неразговорчивый медик удрученно произнес:
- Без рентгена не уверен, но у вас, товарищ летчик, по всей видимости, что-то
с позвоночником.
Пехотный майор замахал на него руками, шутливо оттолкнул от топчана.
- Брось, доктор. Не пугай пилота. Дай-ка мы с ним лучше выпьем. Как-никак, а
сегодня праздник. Держи, сокол! - И он протянул мне полстакана водки, половину
огурца.
- Ты, лейтенант, не слушай эту медицину. Им бы только болячки искать. Парень
ты крепкий, какой там еще позвоночник может быть!..
Я машинально взял стакан, чокнулся с майором, но в голове пронзившие, как
выстрел, слова врача: "Что-то с позвоночником".
- Брось, лейтенант! Давай еще выпьем. За вашего брата. Вы сегодня молодцом
поработали. Нас эти две батареи, которые сейчас штурмовики разделали, три
недели донимали. Тяжелые, черти! Три дня назад, - майор вздохнул, - прямое
попадание снаряда в землянку моих разведчиков. Ребята только спать легли. С
задания - оттуда - вернулись. А сейчас, слышь, молчат... А что ж истребителей
мало было? Мы весь бой видели. Думали, не дотянешь ты до передовой. Уж очень
низко выпрыгнул. Я на всякий случай распорядился: на нейтральной или у них
опустишься - второй батальон в атаку, выручать. Дотянул до нас, молодец, а
напарника твоего подожгли. Ну он-то далеко ушел. Не знаю, правда, долетел до
аэродрома или нет - горел сильно. Ничего, сокол, война...
Майор говорил без остановки, перескакивал с одного на другое. Я видел,
чувствовал его бесхитростное желание приглушить, отдалить слова врача о ранении
позвоночника, так угнетавшие меня. И в то же время он искренне радовался, что я
остался жив, что штурмовики хорошо отработали, и тут же тяжко переживал гибель
своих разведчиков.
Каждому фронтовику довелось пережить одновременно эти, казалось бы,
исключающие друг друга чувства: радость победы, того, что ты, твой друг живы, и
здесь же горечь потери товарища, однополчанина, подчиненного, командира, просто
незнакомого солдата.
А майор, встретив собеседника, незнакомого с его пехотными делами, иль оттого,
что выпил немного, а скорей всего потому, что хотел отвлечь меня от тяжелых
мыслей, говорил и говорил:
- Знаешь, лейтенант, у меня дядька есть. На Урале. Сам-то я уральский. Ему еще
в первую мировую руку оторвало. Да-да, напрочь. А он до сих пор кузнецом. Одной
рукой ворочает. А у тебя что - руки-ноги целы...
Знаешь, сколько у нас тут ребят легло? Нет, не сейчас. А во время десанта.
Слышал, наверно, есть такой мыс, даже не мыс, а мысок - Зюк?
Понятно, что мы, летчики, изучив район полетов, знали все характерные
ориентиры, тем более очертания берегов Керченского полуострова. Знали, конечно,
и о том, что именно в районе мыса Зюк началась высадка десанта морской пехоты и
войск 51-й армии под командованием генерал-лейтенанта В. Н. Львова. В авиацию
этой армии входил и наш истребительный полк.
Высадку проводили суда Азовской флотилии под командованием контр-адмирала С. Г.
Горшкова. Она началась 26 декабря сорок первого года, а, я с Николаем Буряком,
Алексеем Шмыревым, Виктором Головко и другими летчиками прибыл в полк второго
января уже нового, сорок второго года.
Десант войск нашей армии с севера и северо-востока на Ке;рченский полуостров,
а 44-й армии в Феодосию заставил немцев оставить Керчь, отступить на запад. Но
западнее Феодосии противник сумел сосредоточить резервные войска, и наступление
на Крым остановилось.
К великому сожалению, мы, летчики, мало помогали наземным войскам как во время
высадки десанта, так и в его дальнейших действиях. Немецкое командование
сосредоточило на керченском направлении большие силы авиации и имело
превосходство в воздухе.
Нет, мы не сидели сложа руки. Даже незначительными силами дрались в воздушных
боях, прикрывали штурмовиков, особенно много летали на разведку. Но всего этого,
конечно, было мало, непростительно мало. Об этом же говорил и майор:
- Я со своим батальоном следом за морской пехотой шел. На лайбах. Есть такие
"корабли" на Азовском море. В каждой - человек по двадцать. Штормище. Лед ходит.
А тут "юнкерсы". Бомба от тебя в пятидесяти метрах падает, а лайба уже вверх
дном. Тогда и командир нашего полка погиб. Много погибло. Но взяли плацдарм.
Понимаешь, летчик, взяли!
Майор, возбужденный воспоминаниями, горячился:
- Да, "юнкерсы"-то были, а вот вас что-то не видели.
И хотя говорил он громко, напористо, я чувствовал: не обвиняет он меня, просто
жалеет, что мало было наших самолетов, что под варварскими бомбежками
бессмысленно гибли его солдаты.
- Понимаю, вам тоже нелегко было. Маловато вас еще. А у нас, - майор скорбно
вздохнул, - у нас... Пошли в отряде пятьсот человек, а высадились на землю
меньше трехсот. А через неделю не знаю, кто и остался от первых. Из знакомых -
Маруся вот, сестра, - показал он на женщину, которая первой встретила меня на
земле, - ну и еще десяток-полтора бойцов. Весь полк новый. - Он закурил и уже
спокойнее, поглядывая на сестру, продолжал: - Меня тоже в той заварухе ранило и
с палубы сбросило. Вода ледяная. И знаешь, кто спас? Маруся! Да, она, брат!
Мужики боеприпасы сгружают, оружие. А она увидела - и в воду. Тебя тоже, кстати,
она вытащила. Ты не совсем к вам упал, а на брошенные окопы перед нашим
передним краем. Очень уж они простреливаются хорошо, мы их и оставили. А она,
не успел я и глазом моргнуть, хвать свою сумку и ползком к тебе. Я только и
сообразил, что следом четырех бойцов послать. Одного на обратном пути все-таки
зацепило. Вот так, сокол ясный, - почти Марусиными словами закончил майор.
Как ни занимали меня мысли о раненой ноге, обожженном лице и, главное, о
позвоночнике, я не мог не проникнуться чувством величайшей признательности к
этим людям. И к разговорчивому майору, и, конечно, к замечательной женщине -
медсестре Марусе. Да и чем я мог отблагодарить их? Я сердцем понимал, что здесь,
в этой землянке, на переднем крае стрелкового полка, где уже давно не ведут
счет общим потерям, а говорят только о тех, кто погиб недавно, где просто
некому вспоминать о погибших раньше, потому что те, кто мог их вспомнить, сами
уже погибли, где подвиг стал повседневным делом, словами не благодарят за
спасение. Больше того, эти люди сами готовы сказать тебе спасибо за то, что
остался жив, за то, что дотянул до переднего края и не пришлось поднимать
второй батальон в атаку. Да, и за это. Батальон в атаке - новые потери. Хотя я
уверен, что майор не только бы послал людей вперед, но и сам бы пошел на
выручку неизвестному летчику.
Через полчаса после моего "приземления" майор приказал снарядить взявшуюся
откуда-то конную повозку. На носилках меня донесли до небольшой ложбины.
Командир шел рядом, перекинув через плечо скрученный стропами парашют:
- Давай, летчик, двигай к своим. Ты и так, считай, с того света вернулся. У
тебя и парашют горел, пока ты спускался. Давай, сокол, летай. Заварушка у нас
тут в любой день начаться может. Давно друг против друга сидим, зубы точим...
Не знаю, дошел ли майор до победы... Не знаю, к сожалению, ни имени его, ни
фамилии. Никто его по имени-отчеству не называл в той фронтовой землянке. Жива
ли медсестра Маруся? Мне неизвестно. Но людей, которые сделали для моего
спасения все, что могли в этот первомайский, чуть не ставший для меня
трагическим день, запомнил навсегда.
Бойцы довезли меня до небольшого села Семисотка. Я знал, что здесь расположен
полевой аэродром одного из полков нашей дивизии. В санчасти как следует
обработали ожоги, перевязали. Спина не то стала меньше болеть, не то я начал к
этому привыкать. Мог даже, правда с трудом - жгучая боль пронизывала все тело,
- приподняться на локтях.
Нужно как-то добираться до своего полка, хотя бы сообщить о себе. Не покидала
мысль о Степане Карначе. Успел ли сесть? Майор прав, его самолет весь был в
дыму. В любой момент мог взорваться. Видел ли Степан, как сбили меня? Что
думают обо мне в полку?
В маленькой палате санчасти кроме меня находились еще два человека. Один -
тоже раненый летчик, из местного полка, второй, как оказалось, адъютант
командующего ВВС 51-й армии генерал-лейтенанта авиации Е. М. Белецкого.
Адъютант то ли в силу своего служебного положения, то ли по характеру был не из
разговорчивых. Мы даже не могли узнать, ранен он или просто болен. Но главным
было то, что к вечеру в палату зашел, на ходу сняв фуражку и поглаживая
полысевшую голову, генерал Белецкий.
Обратил внимание генерал и на меня, на мою "впечатляющую" внешность. Кожа на
лице успела превратиться в волдыри, обильно покрашенные зеленкой. Бинтовать
лицо не стали: на свежем воздухе заживет скорей.
Я решил воспользоваться вниманием генерала. Когда он спросил, что случилось,
постарался почетче доложить, кто я, откуда. Коротко рассказал про воздушный бой.
Да, Белецкий уже слышал, что штурмовики сегодня отработали отменно. А вот про
истребителей... Генерал собирался уходить, когда я попросил его сообщить обо
мне подполковнику Кутихину. Он пообещал:
- Обязательно! Сделаю, лейтенант.
С часу на час, изо дня в день я ждал, что за мной приедут или прилетят из
полка. Терпеливо лежал в палате санчасти, расположенной в небольшом здании
бывшей сельской школы.
Были моменты, когда казалось, что боль ушла. Я лежал, боясь пошевелиться,
спугнуть блаженное состояние. Но снова и снова, с постоянством морских волн
накатывала боль. То тупая, разливающаяся по всему телу, то острая, колющая
где-то в спине.
Днем было легче: можно поговорить с соседом (адъютант Белецкого участия в
разговоре не принимал). Летчик интересно мыслил о тактике воздушного боя, о
применении истребителей. Он хорошо знал труды видных авиационных теоретиков - В.
В. Хрипина, А. Н. Лапчинского, Е. И. Татарченко о тактике воздушного боя, о
способах завоевания авиацией господства в воздухе. Я уж было подумал, что
старший лейтенант успел закончить перед войной академию, но он, тяжко вздохнув,
сказал, что, к сожалению, не попал. Часто, не стесняясь присутствия адъютанта,
он упрекал командование, что плохо до сих пор изучаются опыт противника, его
тактика:
- Вот мы их ругаем: "Ах, какие они нехорошие, коварные - то со стороны солнца
навалятся, то из облаков налетят..." Я не о количественном преимуществе, я о
хитрости. Не знаю, как ваш командир, а мы до сих пор почти как на парад летаем.
Если звено, так все три самолета крылышко в крылышко, если два звена - тоже
рядом друг с другом. Ни маневра тебе, ни осмотрительности. Только и гляди,
чтобы ведущего не обогнать или не отстать...
Полк в Семисотке летал еще на И-16, и мой сосед возмущался тем, что в плотном
строю невозможно использовать достоинства этой довоенной машины на
горизонталях: "Умелый летчик вираж на "ишаке" выполнит за десять двенадцать
секунд, а на "мессере" и за двадцать не сделаешь". Я возразил ему, сказав, что
в нашем полку мы давно летаем парой, причем нас никто не ограничивает ни в
интервале, ни в дистанции. Сообщение о том, что мы летали парами даже в составе
больших групп, хотя по-прежнему считалось, что звено должно быть из трех
самолетов, летчика не удивило.
- Ну и что? Молодцы. Мы тоже иногда парами летаем. Только это хорошее дело у
нас не от хорошей жизни - машин не хватает. А пара, брат, вещь! Ты посмотри,
как немцы ходят, сам, наверно, обращал внимание - пара тут, пара там и
где-нибудь еще обязательно пара - четверка ходит. Ты с одной группой связался,
чуть замешкался - обязательно кто-то еще навалится. А мы пока только думаем об
ударных группах и группах прикрытия, хотя раньше немцев знали о них. - Летчик
говорил так, словно продолжал спор, начатый с кем-то очень давно.
Во многом с ним можно было согласиться. Только не учитывал старший лейтенант,
что мало у нас еще самолетов, особенно новых марок, и летчиков с боевым опытом
мало. Да и вообще, по-моему, недооценивал он всех объективных трудностей начала
войны, вызванных вероломным нападением фашистов.
- На вероломство все сваливаем? Объективные причины, говоришь? Правильно, в
любой войне много объективных причин для победы или поражения. Были и у нас
объективные причины отступать от Бреста до Москвы, от Карпат до Крыма. Ты,
кстати, где войну начал? На Кавказе, говоришь? А я, брат, у того самого Бреста
22 июня утречком раненько начал воевать. Первые бомбы в этой войне на наш
аэродром, наверно, посыпались. А на аэродроме - три полка. В двух полках
самолеты, как на параде, крыло в крыло, стоят. А наш командир... Молодой парень,
но уже успел в Испании побывать и в академию... Как раз после академии, в мае
сорок первого, к нам пришел. Так он нас - и летчиков, и механиков, и БАО - как
мог задействовал. Для своего полка мы за месяц каждому самолетику капониры
отрыли, рассредоточили машины. Щели, укрытия для людей подготовили. Одному
начальнику не понравилось: "В соседних полках порядок, самолеты - как по
линеечке, а у вас что?" Командир ему объясняет, что "в случае налета вражеской
авиации" и так далее... А тот свое: "Война другое дело". Командир ему опять:
"Мы военные летчики и должны быть готовы к войне в любой момент". А начальник
свое: "Вот и учитесь - летайте, стреляйте, а на аэродроме чтобы был порядок,
иначе..." До смешного доходило: как только узнаем, что начальство едет, -
самолеты из капониров на стоянку и - по линеечке. Уезжает - снова в капониры. А
соседи над нами смеются: "Ишаки "ишаков" возят". Они вроде вас, на "яках" уже
летали, а мы и тогда на И-16. Ну, а в капониры и обратно, сам понимаешь, чтобы
ресурс на рулежку не тратить, возили аэропланчики своими руками, "ишачили".
Смешно? - спросил сосед и сам себе ответил: - Смешно... Только вот потом им
грустно стало. А мы, хотя и не смеялись, зато воевали. От тех двух полков при
первом же налете осталось... - летчик помолчал, вспомнив, видимо, весь трагизм
июньского утра сорок первого. Потом подтянулся руками к изголовью кровати (у
него тяжело были ранены обе ноги), сел, достал из-под подушки папиросы, закурил
и так же спокойно, без надрыва, который был бы простителен ему при этом
рассказе, продолжал:
- А наш командир, светлая ему память - погиб он к концу дня на пятом вылете, -
поднял сразу же после налета почти весь полк в воздух. И хоть на "ишаках", а
дали мы им чертей. Трех "юнкерсов" и четырех "мессеров" - в первом же вылете. А
к концу дня, хочешь, лейтенант, верь, хочешь нет - на счету полка было
восемнадцать гадов. Мы... командира потеряли и еще троих ребят. Вот теперь и
рассуждай, где твои объективные причины, где субъективные, коль скоро ты
философскими категориями заговорил... Я с тобой согласен - много мы от этого
фашиста натерпелись и по объективным причинам. Но представь себе, что каждый
командир полка, я не беру выше - не тот у меня чин, но повторяю: если бы каждый
командир полка готовился к этому самому "вероломному нападению" так же, как наш,
- а он, кстати, не единственный такой был - увидел бы ты при первом же налете
десятки искореженных, а вчера еще новеньких, только с завода, истребителей? А
если бы половина из них взлетела в воздух и поработала так же, как наши "ишаки",
сбив на полк хотя бы по десять, по пять фашистских самолетов в первый день,
как ты думаешь: случилось бы то, что случилось? На объективные причины
сваливать легко... Командир учил нас не только летать. Он учил мыслить
категориями войны, реальных боевых действий. И главное - учил воевать не с
абстрактным противником, а именно с фашизмом... Во время таких разговоров я,
честное слово, забывал о боли в спине. Слова соседа, летчика, старшего по
возрасту, опыту боев, давали богатую пищу для размышлений. И нельзя было не
согласиться, что многое на войне зависит не от старшего начальника, не от
кого-то другого, а именно от тебя, от осознания своего места в этом огромном
трудном деле.
Образ комполка, о котором рассказывал сосед, вызвал в памяти имена моих
командиров - Дзусова, Федосеева, Кутихина, Карнача.
Дзусов Ибрагим Магомедович... В его полку мне довелось служить два предвоенных
года после окончания летной школы. Он учил нас так владеть машиной, чтобы она
полностью была подчинена летчику. Это его, помнится, слова: "Летает не самолет,
летаешь ты. И воевать с врагом будет тоже не самолет, а ты, именно ты.
Истребитель - это не просто самолет, а машина для перемещения в воздушном бою
оружия. И от того, как ты сумеешь "перемещать" его, зависит исход боя".
Именно Дзусов добился разрешения проводить с молодым летным составом ночную
подготовку. В то время это считалось привилегией только очень опытных летчиков.
А майор Федосеев? Немного мне пришлось воевать под его командованием, но какая
это была школа! И прежде всего личный пример его мужества, мастерства.
О Степане Карначе и говорить не приходится. С ним я постоянно, как только
попал на фронт, вместе и в бою, и на земле.
У всех этих людей в их характерах, в понимании воинского долга, беззаветной
верности ему много черт командира, о котором с любовью и восхищением
рассказывал мой товарищ по несчастью в палате санчасти аэродрома Семисотка.
В жизни каждого случается множество встреч с самыми разными людьми. Одни сразу
же забываются, других стараешься забыть сам, третьи помнятся долго. Бывают
встречи, которые оставляют порой самому тебе незаметный, но неизгладимый след
на всю жизнь. После можно забыть имя, фамилию, лицо, место и обстоятельства
встречи, но на всю жизнь остается и живет в тебе какая-то частица того человека.
Сколько в жизни таких встреч? Подсчитать невозможно. Но именно одной из них
можно с полным основанием считать и мою встречу с летчиком, которого я больше
никогда не видел.
У него были перебиты обе ноги, судя по всему, начиналась гангрена, но он ни на
секунду не падал духом, уверенно говорил, что скоро выздоровеет и снова начнет
летать, вернется на фронт. Я не разубеждал соседа, хотя, откровенно говоря, не
верил в его возвращение в строй. Но сам, сравнивая свое положение и его, все
больше утверждался в мысли, что я-то, со своим ушибом, обязательно буду летать.
О многом мы переговорили с товарищем по несчастью.
И проходили день за днем, ночь за ночью. Из полка за мной никто не приезжал.
Может быть, генерал Белецкий в массе своих важных дел забыл обо мне, может быть,
поручил кому-нибудь, а тот тоже был занят. Только пролежал я там до восьмого
мая. Уехал молчаливый адъютант командующего, которого я не стал обременять
просьбами о себе. Отправили в тыл раненого летчика. Предлагали и мне с ним. Но
я не мог уехать, не повидав своих, не узнав о судьбе Степана Карнача, не
поставив командира в известность о том, что жив. Сам хорошо знаю, как гнетет
летчиков неизвестность о судьбе товарища. Тяжело услышать о гибели. Но к этому,
как ни странно, привыкнуть можно. Но когда день, два, неделю не знаешь о нем -
это плохо. Погиб, жив, в плену, ранен? Нет, неопределенность, хотя и оставляет
надежду, - страшная вещь.
После отъезда соседей мне стало не только скучно, а просто тяжело. Дело не в
разговорах, хотя и отвлекали они от боли, от невеселых дум о ранении, от
беспокойства за жену и дочь в далеком Тбилиси. Одному человеку всегда трудней.
Недаром говорят: "На миру и смерть красна". Именно присутствие людей заставляет
тебя активней бороться с недугом. Становишься сильней рядом с товарищами. А
одному тяжело: остаешься один на один со своими болями и мыслями. Днем легче.
Кроме врача часто забегала сестра, совсем еще девочка, из местных. Она с
трогательной тщательностью выполняла свои немудреные обязанности - измеряла
утром и вечером температуру, кормила, приносила старые, оставшиеся, видимо, в
школьной библиотеке журналы. Ежедневно ставила на тумбочку свежие полевые цветы.
Днем можно было услышать рев моторов уходящих на задание истребителей. Ночью
наши не летали. Ночью периодически раздавался прерывистый гул только немецких
"юнкерсов", идущих бомбить наши тылы. На передовой - а она километрах в
восьми - десяти от Семисотки - было тихо. Звук ружейно-пулеметного огня сюда не
долетал, артиллерия стреляла редко.
В ночной тишине бороться с болью трудней. Устроишься поудобней, она утихает на
какое-то время. Потом снова начинает наступать. Ищешь новое положение, А чуть
неосторожно пошевелился - острая боль, будто кто подложил под спину хороший
булыжник. От постоянной борьбы с недугом тело наполняется тяжелой усталостью.
Незаметно для себя я проваливаюсь в блаженство короткого, на двадцать, тридцать,
иногда всего на несколько минут, но замечательно крепкого сна. Просыпаюсь от
какого-нибудь кошмарного видения. И снова все сначала.
Врач, понимая, что я мучаюсь, предложил делать обезболивающие уколы. Я
отказался. Мне казалось, что, если я сам перетерплю боль, ушиб пройдет скорее и
я пойму: пора вставать на ноги. А это главное - встать и ходить.
Несколько раз просил врача передать на наш аэродром весть обо мне. И каждый
раз, заходя в палату, он разводил руками - связи не было.
Как-то в одном из журналов, принесенных сестрой, - по-моему это был "Вокруг
света" - я прочитал небольшую заметку. О малоизвестных тогда йогах. В ней
говорилось, что эти люди обладают способностью самовнушения, которое помогает
им легко переносить жару и холод, и усилием воли могут "забыть" о больном месте,
сосредоточив внимание на здоровом, неповрежденном участке тела.
Прямо для меня написано. Правда, я не сумел полностью овладеть системой йогов.
Тем не менее пользу из этого извлек. Памятуя о том, что нужно всеми силами
стараться забыть беспокоящие тебя мысли, я старался думать о чем-то приятном. И
память воскрешала самые счастливые дни в моей жизни. Заново переживая их, я
действительно легче переносил незавидное свое положение.
...Небольшое село Ставки на Киевщине. Бойкая, с удивительно прозрачной водой
речушка Унава пробивает свою извилистую дорогу к Днепру. То прячется под
плакучими ветками ивовых зарослей, то перешептывается с отражающимися в воде
березами, то уходит в тень густых сосновых крон.
Мальчишкой вместе с отцом, лесничим, без устали мог ходить я по этому лесу.
Особенно любил сосновые боры с их светлым сухим воздухом, напоенным ароматом
смолы. Отец в каждом дереве видел живое существо. Он учил меня выделять
"больные" деревья, помогать им. Учил делать подсечку для добычи живицы так,
чтобы не повредить дерево. Сам он много заботился о восстановлении вырубок. Не
одну сотню маленьких беззащитных сосенок высадили мы с ним в ирпенском лесу и
следили за их ростом.
Хорошо степное раздолье. Хороша по-своему суровая неприступность гор. А по мне
нет ничего лучше леса с его таинственностью, неповторимостью каждого дерева,
опушки, поляны...
Отец, безвременно овдовев, женился на Ульяне Андреевне, женщине доброй, чуткой,
заменившей нам родную мать. У отца нас было пятеро, и у новой жены родилось
четверо. Семья - без малого дюжина. Время было трудное - тридцатые годы. Лес
выручал нас, кормил зимой и летом. По грибы и ягоды ходили целой артелью: Анна,
Надежда, Григорий, Петр, а руководил и, главное, отвечал за всю эту босоногую
гвардию я, как самый старший. Весело было видеть радостные мордашки, когда
попадалась после голодной весны первая, краснеющая на солнечном припеке
земляника или июльским утром - упругий с темно-коричневой шляпкой боровик в
густом подлеске. О каждой находке оповещал громкий крик радости...
Всплывало в памяти и не совсем приятное воспоминание, связанное с лесом, -
первая и, правда, последняя отцовская порка.
Как-то, было мне тогда лет семь-восемь, на стражу (так называли избу лесничего
в лесу) приехал из села дел Павло и попросил у отца разрешения подрезать на
дрова сухих сучьев. Отец строго следил за порубщиками леса, но хворост, сухие
сучья сосен разрешал собирать беспрепятственно. Для леса такая чистка полезна.
Я - к деду:
- Можно с вами, дедуля?
- Поедем, поедем, внучек, колы батька дозволит.
Отец разрешил, и я с великим удовольствием поехал с дедом.
Пока дед Павло собирал хворост, подрезал со стройных стволов сосен сухие
нижние сучья, я, облюбовав интересное, с раздвоенной вершиной дерево, забрался
на него. С земли мне показалось любопытным сесть на эту расщелину, как в
кавалерийское седло. Но дерево оказалось коварным. Оба его ствола разошлись от
дуновения ветра, и я оказался в жестких тисках.
Не без труда извлекали меня. Тело болело. Там, где стволы сжали меня, кожа
покрылась синевой, ссадинами. Но отец, не посмотрев на мои "раны", снял
перетягивающий косоворотку тонкий ремешок и довольно ощутимо начал охаживать
меня - по спине и ниже.
Мать вступилась:
- За что ребенка бьешь? Он же не виноват! Откуда ему было знать, что так
получится.
На что отец, продолжая святое дело воспитания, ответил:
- Пусть думает, прежде чем что-то сделать. А то получается - все виноваты, не
он? Нет, сын, шалишь! Сначала всегда себя ругай за то, что случилось...
Тогда, конечно, мне было больно. А сейчас вспомнил это и невольно подумал, что
слова отца перекликаются с размышлениями моего соседа-летчика о том самом -
субъективном и объективном.
Что греха таить, за эти дни я не раз пытался оправдать свое поражение в
воздушном бою. Да, поражение. Пусть я сбил одного стервятника, пусть
благополучно отработали штурмовики. Но сбили и меня. Сбили, когда я еще мог
сражаться: оставался и боезапас, и бензин, и самолет был исправен. Если бы я,
ни секунды не мешкая, внимательно огляделся, изменил быстро режим полета, не
попал бы, возможно, под очередь. Конечно, полным победителем из схватки с пятью
"мессерами" я бы не вышел, но как знать: чем бы кончился бой для второго из
этой пятерки?.. Во всяком случае, если действовать оперативно, умело
маневрировать, можно было бы подойти к нашей территории. А немцы не большие
любители воевать в гостях. И домой возвратился бы на самолете, которых так не
хватает сейчас...
Опять переношусь мыслями в далекое детство. С первыми в жизни друзьями - Федей
и Катей Коноваловыми, Петром Осадчуком бегаем в школу соседнего села, за
несколько километров. Тот же лес. Но если раньше он был хорошо знакомым,
приветливым, добрым, то сейчас открылся нам совсем другим. Ведь поздней осенью
и зимой уходили из дома и возвращались затемно - каково было услышать вдруг
жутковатый скрип старой сосны, тревожный крик филина, а то и страшный вой
волчьей стаи откуда-то из глубины леса?! Хотя никто из нас не показывал виду,
что трусит, невольно жались друг к другу, ускоряли шаг до бега и облегченно
вздыхали, увидев за поворотом мерцающие огоньки села.
Зато весной, после половодья, когда зеленым дымком молодых листьев покрывались
березы, ели и сосны расправляли уставшие от снега ветви, солнце провожало нас в
школу и обратно - все вокруг становилось прекрасным и радостным. Не смолкали
смех, шутки, веселые разговоры.
Но однажды из школы возвращались мы очень серьезными. Директор школы Василий
Федорович Станкевич, любимый наш учитель, предложил семиклассникам подумать о
выборе дальнейшего пути. Школа была семилетней, и каждому из выпускников 1934
года предстояло избрать себе профессию. Василий Федорович, конечно, не
навязывал нам свою волю, но слова о том, что стране с каждым годом нужно все
больше и больше грамотных людей, что партия большевиков поставила задачу
полностью ликвидировать неграмотность, а для этого необходима целая армия
учителей, заставляли призадуматься. А пример самого директора школы,
замечательного человека и педагога, поневоле вызывал желание быть похожими на
него. Мы впервые откровенно и долго говорили об этом по дороге домой. В чем-то
сомневались, в чем-то убеждали друг друга.
Перед тем как разойтись, остановились возле избы Федора Коновалова. Разговор
наш прервался неожиданно. На крыльцо вышел военный, Федор бросился к нему.
- Иван! Братик! Приехал!
Да, это был старший брат Федора - Иван Коновалов. Мы знали, что Иван военный
летчик. А кроме того, Федор говорил, что брат его не просто летчик, а
летчик-испытатель.
Пилот Иван Коновалов изумил нас. Синий костюм, голубые петлицы с золотыми
птичками, пилотка с голубым кантом - все это мы видели впервые. Но больше, чем
форма, меня поразило сознание, что перед тобой человек, который поднимается в
небо, управляет такой машиной, как самолет. Нет, это был не тот Иван, которого
мы знали обыкновенным сельским парнем, это был человек из другого мира.
Но честно говоря, в тот момент у меня не возникло желания стать летчиком.
Слишком недосягаемой, как с земли летящий аэроплан, казалась мне эта профессия.
Из двадцати четырех выпускников нашего класса двадцать один решил пойти по
стопам любимого учителя. Все мы успешно сдали экзамены и поступили в
педагогический техникум в Белой Церкви.
1936 год. В Испании гражданская война. С оружием в руках народ борется за
свободу, против фашизма. В Германии фашисты готовят вермахт. Японские
милитаристы - свою армию. В техникум один за другим приезжают представители
военкомата, военно-учебных заведений: "Стране нужны красные командиры!
Комсомольцы! Молодежь! Поступайте в военные училища!" Этот призыв не остался
без ответа.
После недолгих размышлений несколько ребят с нашего курса, в том числе и мы с
Димой Зайцем, решили пойти в Житомирское танковое училище. Но не успели
собраться, как приехал представитель Киевского обкома комсомола. Доклад его на
нашем собрании был коротким: "Пять лет назад IX съезд комсомола от имени всех
комсомольских организаций взял шефство над Военно-Воздушными Силами. Решение
съезда остается в силе до тех пор, пока нашей Родине будет нужна военная
авиация. Лозунг "Комсомолец, на самолет!" вот призыв сегодняшнего дня!".
Тогда я и вспомнил Ивана Коновалова, односельчанина, брата моего товарища. Но
вспоминать пришлось не о том, как увидел его в парадной летной форме. Немного
времени прошло после его отъезда, и в селе получили горькое известие: "...
военный летчик Иван Коновалов погиб при исполнении служебных обязанностей..."
Видимо, трагическая гибель земляка и удержала многих наших ребят от
поступления в авиационное училище. В авиацию решили пойти только мы с Димой
Зайцем да Василий Куценко, который учился уже на третьем курсе.
Ни тогда, ни сейчас не смогу, пожалуй, объяснить, почему все-таки решил стать
летчиком. Может быть, теплилась в глубине души искорка мечты об авиации уже
давно, со встречи с Иваном Коноваловым. Может быть, просто решил испытать себя,
попробовать силы там, где не только трудно, но и опасно. Может быть, как
комсомолец принял всем сердцем решение съезда. А точнее все, вместе взятое, и
предопределило это для многих неожиданное решение. Неожиданное прежде всего для
отца.
Что было, когда я приехал в Ставки сообщить родным, что хочу стать летчиком!
Отец только за ремень не брался. Все остальные методы родительской власти
использовал полностью. Не забыл и о трагической судьбе Ивана Коновалова:
- Сколько ни летай, а на землю все равно упадешь. Земля - она к себе всегда
притянет...
Сестра и братья пришли в восторг. Ульяна Андреевна потихоньку охала да
вздыхала, отцу не перечила, но женским сердцем быстрей, чем отец, поняла, что
не удержать птенца, коль решил он выпорхнуть из гнезда. Перед самым отъездом
смирился и отец. Он, как делал в исключительно торжественных случаях, достал
бутылку водки, посадил меня рядом за стол, но... выпить не дал ни грамма.
Сидели молча...
На следующий день на Центральном стадионе Киева состоялись торжественные
проводы завтрашних курсантов. Украина провожала и благословляла будущих
защитников Родины. Над стадионом кружил самолет, пилотируемый летчиком
Постышевым, сыном известного деятеля Коммунистической партии. Я смотрел на
аэроплан с замиранием сердца и думал: "Неужели и я скоро вот так сумею кружить
над землей? Неужели я, обыкновенный хлопец, Василий Шевчук, буду летчиком?.."
И вот мы в Каче - знаменитой школе военных летчиков, одном из старейших летных
училищ страны. С гордостью и столь же большим неумением надевали военную форму:
необмятые еще гимнастерки, буденовки со звездой.
Нужно было пережить все нетерпение во время занятий в теоретическом батальоне,
прошагать немало часов на строевой подготовке и каждый день только смотреть,
как над твоей головой летают другие. Следовало пройти школу суровой закалки
рядового бойца, прежде чем впервые сесть в кабину самолета...
Незабываемы минуты первого полета, еще более памятны самостоятельный взлет и
посадка. Учебный самолет. Боевой - Р-5. Время летит быстро, как земля под
крылом. Записями инструктора в летной книжке остаются твои радости и огорчения,
удачные полеты и ошибки. Уже не думаешь над тем, как поднять хвост самолета при
взлете, не потеешь, загоняя "шарик" в центр прибора. Уже неплохо стреляешь и
ходишь по маршруту. Уже начинаешь считать себя летчиком, хотя вслух, понятно,
об этом не говоришь. Но как далеко до этого на самом деле.
Эскадрилья, в которой я летал, где был старшиной, уже стояла на пороге выпуска.
Но вот приказ: "Лучших курсантов-выпускников с самолета Р-5 перевести на И-16
и выпустить летчиками-истребителями". Жалко было расставаться с товарищами,
первым инструктором лейтенантом В. Г. Поликановым, командиром эскадрильи
майором А. В. Жуковым. Учили нас, не жалея ни времени, ни сил. Но честь ведь
оказана высокая - летать на замечательном боевом истребителе Поликарпова.
Новый инструктор лейтенант С. М. Федоров нашу подготовку оценил положительно.
Мы быстро закончили вывозную программу. Остался контрольный полет перед
самостоятельным вылетом. Лечу с майором Т. С. Тарасенко.
Мне казалось, что выполнил я все нормально, как учили. Однако майор, не успев
вылезти из кабины, резко бросил моему инструктору:
- Курсант к вылету не готов. Не видит землю, держится напряженно. Дать сто
полетов на У-2. Отработать взлет, посадку, потом посмотрим.
Всем нам было хорошо известно, что у майора Тарасенко своя теория: из каждого
потока нужно отчислить несколько курсантов, произвести так называемый
искусственный отбор. И я понимал, что это - приговор всей моей летной жизни,
так как если мы с инструктором и справимся с этой сотней полетов, то я все
равно безнадежно отстану от группы. А главное, ясно, что дополнительная
программа станет поводом для отчисления из школы.
Но так уж у меня в жизни случалось, что в трудную минуту на помощь всегда
приходили замечательные люди. Прежний мой командир майор А. В. Жуков, узнав о
решении Тарасенко, обратился к начальнику училища генерал-лейтенанту авиации В.
И. Иванову. Умудренный жизненным опытом, Василий Иванович быстро разобрался в
ситуации. Меня и еще такого же "неудачника" - курсанта Андрея Доду форсированно
провели по всей программе на И-16. Зачетные полеты на госэкзамене я сдал на
"отлично", так же как и остальные. Кроме одного - за материальную часть
самолета и двигателя, к удивлению преподавателя и инструктора, всего-навсего
"хорошо". Но она была счастливой, эта четверка.
Именно перед экзаменом по материальной части в моей жизни произошло
необычайное событие: девушка Шура - Шурочка, Александра Васильевна полюбила
долговязого курсанта Василия Шевчука и стала его женой...
Сейчас, в дни вынужденного лежачего безделья в санчасти, я много думал о Шуре,
о маленькой дочке Эльвирочке. Как они устроились там, в незнакомом Тбилиси? Как
с питанием, с одеждой? Хотя Шура и пишет, что неплохо, но верить этому трудно.
Война.
Вспомнились вдруг все трудности и неприятности, которые ей пришлось перенести
за нашу, такую еще недолгую супружескую жизнь. Первым огорчением была та самая
пресловутая четверка на госэкзамене. Расстроилась страшно, ругала себя за то,
что согласилась накануне идти в загс. Потом... Потом приехали в полк, к первому
месту командирской службы. Женатых прибыло трое, а в городке не то что комнатки
свободной - уголка нет. Молодых летчиков поместили в казарме, а куда женатых?
Как-то командир полка майор Дзусов увидел "посторонних" в общежитии:
- Женщины в мужском общежитии?! Как, жены летчиков? Безобразие! Кто разрешил
привозить жен без согласия командира? Отправить по домам!
Долго шумел эмоциональный Ибрагим Магомедович. А успокоившись, вызвал
начальника КЭЧ и приказал освободить, "где тот хочет", одну комнату на все три
семьи... Только в конце года мы с Шурой получили отдельную комнату.
И ни разу она не жаловалась. С маленькой дочкой оставалась одна, мы все лето -
в лагерях. За три дня до фашистского нападения Шура поехала домой, под Курск.
Однако, не успев добраться до дома, узнав о начале войны, она вернулась
обратно... И вот сам - на фронт, а ее отправил в Тбилиси, а там ни квартиры, ни
родных, ни знакомых...
Да, война... Какой она будет теперь для тебя, Василий Шевчук? А вдруг о
позвоночником действительно что-нибудь серьезное?..
Заснуть удалось, когда в щелке между черной бумагой светомаскировки и рамой
окна небо уже светлело. Разбудил меня страшный грохот. Домик санчасти тряхнуло
от фундамента до крыши. Посыпались стекла. По дикому душераздирающему вою понял,
что бомбят нас пикирующие бомбардировщики "юнкерсы".
Бомбежка продолжалась долго. Не успели уйти "юнкерсы", начали рваться снаряды.
Полгода я на фронте. Был и под бомбами, и под зенитным огнем, и под трассами
снарядов "эрликонов" - скорострельных пушек, но в таком аду бывать не
приходилось. С тревогой вспомнил майора, командира стрелкового полка: как
сейчас у него, на передовой?..
В палату забежала сестра. Я отослал ее в укрытие. И мне не поможет, и сама
погибнет. А девушка упирается, не уходит и упрямо пытается мне помочь. Не знаю
уж, как, во я встал. Опираясь на ее худенькие плечи, еле волоча ноги (каждый
шаг отдавался в спину), двинулся к выходу. Как выбрались на улицу и дошли до
отрытой там щели - не помню, был, видимо, в полубессознательном состоянии.
Артналет сменился бомбежкой, после бомбежки - опять артналет. Судя по всему, в
Семисотке находился какой-то штаб, и немцы это точно установили.
Когда ушли "юнкерсы" и немного затих артобстрел, сестра предложила добираться
до окраины села.
- Там машины на аэродром ходят. Вас и возьмут...
Метров триста - четыреста, которые мы с ней преодолели не меньше чем за
полчаса и с большим трудом, все-таки вселили уверенность, что не так уж все
плохо у меня с позвоночником. Можно пересилить боль, а главное - можно
двигаться.
Вскоре увидели зеленую полуторку. И через десять минут я очутился возле
командного пункта полка.
В узкой неглубокой щели находился начальник штаба нашей дивизии полковник С. В.
Лобахин. Он руководил полетами. Тяжелое, видимо, было положение в полку, если
начальник штаба дивизии заменял командира части. Так и оказалось. Все способные
летать на всем способном летать были в воздухе. Немцы бросили огромное
количество авиации на передовые позиции наших войск, ближние тылы, аэродромы. И
слишком малые силы нашей истребительной авиации противостояли этому натиску.
На аэродроме Семисотка сложилось критическое положение. Вражеские
бомбардировки вывели из строя много боевых самолетов. Среди летнего состава
имелись жертвы.
Полковник Лобахин с пониманием выслушал мой доклад и просьбу отправить на наш
аэродром, но обреченно развел руками:
- Давайте подождем до вечера.
К счастью, ждать не пришлось. Часов в десять утра прилетел генерал Белецкий,
увидел меня, узнал, удивился:
- Ты здесь?
Я коротко - все-таки обидно, что командующий не нашел времени сообщить обо мне,
- доложил, как добрался сюда. Он тут же приказал вызвать на связь
подполковника Кутихина.
Через час на аэродром Семисотка сел самолет-спарка УТИ-4. И тут же над летным
полем пронеслась четверка "мессеров". Повезло - неважными стрелками оказались
фашистские летчики.
От капонира, куда самолет все-таки зарулил, примчался летчик нашего полка
старший лейтенант Иван Ганенко, обнял меня:
- Ну, Василь, ну, молодец! Мы же тебя... Подожди трошки. Сейчас организую на
самолете дырки залатать - и домой. Домой, брат!
Но генерал Белецкий, который, кстати, не обратил внимания на нарушение
субординации, вылет на спарке запретил:
- Вашу спарку, как куропатку, подстрелят, а в "сопровождающие лица" выделить
некого. Не стоит, товарищи, рисковать. Тебе, Шевчук, тем более.
Командующий секунду подумал и приказал отправить меня на наш аэродром
автомашиной, а Ганенко срочно заняться самолетом.
- Немцы на левом фланге 44-й армии оборону прорвали, - озабоченно произнес
генерал, - кто знает, что будет дальше. Мы пока держимся. Но нужно быть готовым
ко всему. А главное - летать, летать и летать.
Мы не успели с Ганенко переброситься даже парой слов. Генерал торопил:
- Давайте, старший лейтенант, к самолету - и в готовность. За Шевчука не
волнуйтесь, будет на месте.
Действительно, к двенадцати часам, после изнурительной тряски в кузове
полуторки, я был среди своих.
Трудно сказать, кто больше радовался моему возвращению - я сам или ребята.
Командир полка подполковник Кутихин - спокойный, выдержанный человек, не
поддающийся, как он говаривал, минутным эмоциям, - обнял меня и расцеловал. И
обнял-то так, что я невольно вскрикнул от боли.
Мой первый вопрос - о Степане Карначе. Наперебой летчики рассказали, что
Степан сел на вынужденную, но рядом с аэродромом. Ранен в ногу, отправлен в
Краснодар, в госпиталь.
- Шевчук, ты же у нас с довольствия снят и зачислен в списки пропавших без
вести, - с досадой вспомнил начальник штаба полка майор Безбердый. Командир
сегодня извещение родным подписал! - И он побежал в штабную землянку.
Оказалось, что Степан, ведя тяжелый бой с тремя самолетами (один он уже сбил),
сумел рассмотреть, как вспыхнули два самолета - "мессер" и Як-1. Однако ни
одного парашюта он не увидел. И это понятно, ведь судя по рассказу командира
стрелкового полка, меня выбросило из самолета над самой землей.
Майор Безбердый с улыбкой протянул бумагу:
- Возьми на память. Теперь долго жить будешь. Только сейчас, читая этот
трагический для моей жены документ, я понял счастье возвращения, представил,
что было бы с Шурой, получи она извещение, гласившее, что "ваш муж, лейтенант
Шевчук Василий Михайлович, пропал без вести после одного из воздушных боев".
Я не говорю о горечи утраты. В то время тысячи семей получали известия о
гибели родных - и это невосполнимое горе. Но меня ужаснуло, что, погибни я,
фамилия Шевчук навсегда осталась бы в списках пропавших без вести. Хотя
извещение и давало надежду близким на возвращение без вести пропавшего,
случалось такое редко. И человек считался ни живым, ни мертвым.
Вражеское наступление продолжалось. Возвратившиеся с задания летчики
рассказывали, что немецко-фашистские войска продвинулись на южном побережье
полуострова уже на тридцать километров. На нашем фланге идут ожесточенные бои.
Прилетевший Иван Ганенко сообщил, что немцы почти у самой Семисотки.
Авиационный полк перебазировался на Таманский полуостров, куда-то под Анапу.
- Взлетали, на полосе снаряды рвались, - закончил он свой невеселый рассказ.
В этот вечер в землянке летчиков не было обычных разговоров о всякой всячине.
Каждый думал об одном - о тяжелых боях, которые шли в нескольких десятках
километров от нас. И только изредка, когда кому-нибудь становилось невмоготу от
тяжелых мыслей, обменивались незначительными репликами.
- Говорят, что наш полк - в тыл, на переформирование, - без всякого выражения
произнес вдруг Головко.
На эти слова среагировали все. Особенно горячился Ганенко:
- Не поеду! Убейте, не поеду. Тут каждый летчик, каждый самолет на счету, а
они - в тыл. Комиссар, как считаешь? - обернулся Иван ко мне.
Что ответить ребятам? Я сам считал, что в тылу и мне делать нечего. Драться
нужно. Ведь авиации так не хватает!
Но об этом я только подумал, вслух же сказал то, что должен был сказать:
- Прикажут - поедем в тыл. Это значит, что на наше место пришлют свежий полк,
а может быть, и не один. А главное, не волнуйтесь. Я, например, не отвечаю за
достоверность информации лейтенанта Головко.
И тут же вспомнил, каким виноватым Виктор Головко выглядел в первые минуты
встречи.
- Командир, из-за меня все случилось, - опустив голову, тихо проговорил он,
когда мы остались одни. - Нужно было мне до конца с вами... Я же спокойно до
аэродрома долетел, ничего не случилось. Может, и бой провел бы...
Как мог, успокоил я его. Тем более что на его самолете действительно была
повреждена система охлаждения.
Сморенные усталостью тяжелого дня, пилоты засыпали. А я, оказавшись в
привычной обстановке, среди своих, заснуть не мог. И безмерно был счастлив, что
попал наконец домой, и тревожился: что будет завтра? Остановим ли немцев? Как
Степан, когда с ним увидимся? О себе не волновался, почему-то был уверен, что
спина скоро перестанет болеть. Сегодняшний день доказал, что передвигаться я
могу, пусть даже с посторонней помощью. Если вспомнить, что неделю назад, в
первые дни после прыжка, был не в состоянии пошевелиться прогресс очевиден.
"Значит, должен поправиться, значит, буду летать", думал я, засыпая под далекий
пока еще гул передовой, под мерное дыхание уставших товарищей...
Противник наступал по всему Керченскому полуострову. Главные его силы,
действуя вдоль Феодосийского залива, быстро продвигались вперед. Развивая успех,
они стали угрожать тылам нашей 51-й армии. Ее войска вели ожесточенные бои в
районе Керчи, прикрывая эвакуацию наших частей на Таманский полуостров. Авиация
противника ожесточенно бомбила и штурмовала районы переправ. Летчики делали по
пять-шесть вылетов. Но не хватало горючего, боеприпасов. Вылетая небольшими
группами, мы в каждом бою с превосходящими силами врага несли потери.
Ребята не появлялись целыми днями. Я еще больше чувствовал свою беспомощность,
проводя долгие часы в одиночестве. Успокаивал себя тем, что мне с каждым днем
лучше и в конце концов встану на ноги, а главное, начну летать. Часто, когда
никого не было в комнате, пытался подняться и сделать хотя бы несколько шагов
самостоятельно - не получалось. Острая боль, казалось, что позвоночник
прокалывают раскаленные иглы, - и я, почти теряя сознание, падал на брезент.
Однажды зашел батальонный комиссар Меркушев. По всему было видно, что он
только вернулся с задания.
Комиссар нашего полка был отменным летчиком: успевая выполнять многочисленные
обязанности политработника, он никогда не упускал возможности подняться в
воздух. Позднее Василий Афанасьевич Меркушев стал Героем Советского Союза.
Летчики полка любили и уважали его, для меня, молодого комиссара эскадрильи, он
был образцом для подражания.
Медленно снимая шлемофон, батальонный комиссар устало опустился рядом со мной
на брезент, поздоровался.
- Чуть не сбили сейчас. Начали с тремя парами. Нас, правда, тоже пара, -
горько усмехнулся Меркушев. - Одного свалили быстро. А тут еще две пары...
Потянули мы с ведомым всю эту карусель ближе к нам, за пролив. Не пошли. -
Василий Афанасьевич облегченно вздохнул, словно только сейчас вырвался из
схватки, и смущенно, будто виноватый, закончил короткий рассказ: - Механик
двадцать три пробоины насчитал. А хуже того, маслосистема разбита. Дня два на
ремонт нужно.
Вид у Меркушева был изможденный, лицо осунулось. Позавчера он предлагал мне в
госпиталь, но я отказался. Сейчас Василий Афанасьевич опять повел разговор о
том, что лучше будет, если я поеду в госпиталь, как следует проверюсь, отдохну
немного (это я-то устал!) и - снова на самолет.
Я возражал, настаивал на том, что это простой ушиб, что мне уже намного лучше.
- Василий Михайлович, я видел, как вы ходите. Поймите, я говорю прямо: а если
это не ушиб, если что-то серьезное? Если вы запускаете травму?
- Товарищ комиссар!
- Все, лейтенант Шевчук, - переходя на официальный тон, сказал Меркушев, - я
уже договорился насчет У-2. Готовьтесь, полетите в Краснодар, в госпиталь.
Подлечитесь - милости просим.
16 мая меня доставили в 378-й военный госпиталь в Краснодаре, 19 мая враг
занял Керчь, а 21-го наши войска во второй раз оставили Керченский полуостров...
Один из семи миллионов
...Женщина-хирург внимательно рассматривала рентгеновские снимки. Я не сводил
с нее глаз, стараясь по выражению лица угадать свою судьбу - что с
позвоночником?
Врач почувствовала на себе мой взгляд. Повернулась ко мне, улыбаясь. Но в
улыбке, я понял сразу, не было радости. Той искренней, откровенной радости, с
которой человек человеку сообщает хорошую новость.
.Да, дело серьезное. Но, цепляясь за маленькую надежду, непривычным умоляющим
голосом все-таки спросил:
- Товарищ военврач, что там? Перелом? Трещина? Говорите сразу.
Хирург, положила мне на плечо руку и, продолжая улыбаться, сказала:
- Нет, дорогой товарищ Шевчук!
- ?!
- Нет, милый товарищ Василий, не перелом... а два перелома. Назовем даже так:
компрессионный перелом одиннадцатого-двенадцатого грудных и первого-второго
поясничных позвонков...
Я не поверил:
- Не может быть, Вера Павловна! Я три недели "путешествовал" с этим ранением.
Даже ходил... Мне с каждым днем лучше...
- Дорогой мой! В этом ничего удивительного нет. Война. Мобилизуются все
психологические и физические силы человека. Ведь сейчас у фронтовиков
практически нет таких "мирных болячек", как грипп, воспаление легких, язва
желудка...
Я сразу же вспомнил летчика штурмовика майора Шутта. С оторванной кистью руки,
смертельно раненный, он пилотировал самолет, привел его домой, совершил посадку.
.. А у меня все цело, все вроде на месте.
- Вера Павловна! Как же так?
- Товарищ Шевчук, можете убедиться сами. - Она протянула мне снимки. Обычно о
таких переломах мы своим пациентам сразу не сообщаем. Положено подготовить
больного. Но вам, летчикам, я сама убедилась, лучше говорить все начистоту.
Многого я не обещаю. Сами, наверное, знаете, что в скелете человека самое
важное и сложное - позвоночник.
Мы, хирурги, научились "ремонтировать" практически все суставы и кости скелета.
А пот позвоночник... Во всяком случае пока нет управляемого, если хотите,
научно обоснованного процесса лечения даже легких травм позвоночника. Хотя в
практике имеются случаи если не полного, то вполне достаточного излечения.
Человек начинает вставать, ходить, выполнять нетяжелую работу. Так что, дорогой
друг, крепитесь, мужайтесь. Главное наберитесь терпения. Сейчас вас положат на
жесткое ложе. Держитесь молодцом и верьте, верьте в то, что на ноги вы встанете,
и обязательно встанете!.. Ну, а летать... тут уж не обессудьте.
Вера Павловна еще раз дружески похлопала меня по плечу маленькой крепкой
ладошкой и вышла. Я проводил взглядом ее белоснежный халат. Вчера, когда меня
привезли в госпиталь, в приемный покой из срочной операционной вышла хирург.
Халат был в крови. Не глядя на меня, устало спросила сестру: "Тоже срочный?"
Услышав, что нет, облегченно вздохнула, закурила и только тогда подошла к
носилкам. Вспомнил ее извиняющийся усталый голос: "С ног падаю. Вторые сутки.
Операция за операцией..."
Ни разу я не кричал от боли, а от этих слов хотелось закричать: "Вера
Павловна! Мне не только на ноги встать! Мне летать, летать нужно!"
За дверью, в коридоре, застучали костыли, послышался смех. После кино
возвращаются соседи по палате. Первым врывается, понятно, Степан... Да, Степан
Карнач - командир мой и товарищ. Вчера, когда меня привезли и положили к нему в
палату, Степан прямо-таки обалдел от радости и удивления.
Я-то знал, что Карнач в Краснодарском госпитале. Поэтому еще в приемном покое
попросил место в его палате. К счастью, там оказалось свободное.
Для Степана же мое появление не только в палате, но, как он выразился, "на
этом свете", было неожиданным. У самого Карнача осколок снаряда попал в ногу,
раздробил щиколотку.
Недаром, видно, земля круглая, Как бы судьба ни разбрасывала людей рано или
поздно они находят друг друга. Особенно много таких неожиданных встреч у
летчиков. У нас всегда много однокашников: с одним учился когда-то в летной
школе, с другим был на переучивании, с третьим коротал время в ожидании погоды
на каком-нибудь заштатном аэродроме. В любом авиационном городке практически
можно увидеть знакомого. Ну, а фронтовики нередко встречаются и так - в
санбатах, санчастях, госпиталях.
В палате оказались еще два летчика из нашего полка - капитан Иван Базаров и
старший лейтенант Павел Шупик. Пятым был Дмитрий Глинка, с которым мы в Свое
время учились в Качинской летной школе, потом вместе служили в авиационном
полку И. М. Дзусова. Короче говоря, коллектив достаточно сплоченный, чтобы
сообща бороться с ранами, травмами, ожогами, полученными в боях...
Все пилоты, кроме меня, ходячие - с костылями, с палками, но ходячие. А я,
основательно закованный в гипсовый панцирь, лежал на жестком щите из досок,
покрытом простыней, без права изменять свое положение. У меня даже изъяли
мягкую подушку и подложили другую, состоящую, по-моему, из одной наволочки.
Такова воля Веры Павловны Авроровой. И хотя она предсказала уже мое "нелетное"
будущее, хотелось верить в более благополучный исход, и я скрупулезно выполнял
все предписания.
Ребята поначалу относились ко мне как к настоящему тяжелобольному: "Вася, тебе
что-нибудь принести?.. Василий Михайлович, вот тут от обеда пирожки остались,
пожуй... Шевчук, свежие газетки принес..." Не обходилось, конечно, без
обязательных госпитальных шуток, связанных с суднами и "утками".
И благодарен я был за эту трогательную заботу. И расстраивала она меня: тяжело
чувствовать себя беспомощным. Соседи-летчики быстро все поняли и старались
делать вид, что я такой же раненый, как и они. Придет время, встану на ноги,
получу документы - и в часть...
У них дело шло на поправку. Все чаще и чаще днем они уходили из палаты -
размяться, побыть на воздухе. Вечерами, после отбоя, все больше разговоров о
фронте, о воздушных боях, о самолетах. Спорили о преимуществе одних и
недостатках других истребителей, о тактических приемах, о боевых порядках.
Жаль, не вел я тогда записей, да и запрещено это было фронтовикам. А такие
вечерние, а подчас и ночные беседы (смотря, какой врач дежурил) могли бы
составить неплохое пособие по тактике ведения воздушного боя. Во всяком случае,
в них немало ценного боевого опыта. На фронте для тщательного разбора полетов,
глубоко осмысленного анализа действий летчиков просто не хватало времени.
Несколько вылетов в день изматывали людей. Командиры старались дать возможность
пилотам хоть немного отдохнуть. Если и шел разговор о проведенном бое, то очень
короткий, конкретный. Такой-то летчик действовал правильно, такой-то запоздал с
разворотом, третий начал стрельбу с дальней дистанции а длинными очередями...
Итог воздушного боя определяли результаты: сбили противника - хорошо, нет -
плохо, потеряли своего - в полку траур.
А здесь, в хирургическом отделении госпиталя, мы вели разговор о своих боевых
делах отвлеченно, абстрактно. Чаще и основательнее вспоминали теорию воздушного
боя, стрельбы, тактики, обдуманно аргументировали свои заключения. Более
глубокому, профессиональному разговору способствовало и то, что все пятеро -
уже обстрелянные бойцы.
О Степане Карначе говорить не приходится - с первого дня войны в боевом полку.
Капитан Иван Базаров тоже имел личный счет сбитых самолетов, отличался большой
смелостью и решительностью.
О Павле Шупике, его мастерстве можно сказать многое. Стоит вспомнить лишь один
бой, который он провел на глазах у всего полка весной этого года.
Павел облетывал только что отремонтированный истребитель в зоне. Над нашим
аэродромом появилась четверка Ме-109. Они выискивали жертву взлетающие или
заходящие на посадку самолеты. Павел из зоны заметил противника. Соотношение
сил не в его пользу. Больше того, он имел полное право не вступать в бой.
Неизвестно, как поведет себя самолет после ремонта. Но Шупик принял одно
решение - атаковать!
Все мы, кто был в это время на аэродроме, в бессильной злобе смотрели на
самоуверенные маневры гитлеровце". И вдруг...
К четверке фашистских истребителей на огромной скорости со стороны солнца
приближается остроносый "як". Короткая очередь из всех пулеметов - и самолет
ведомого одной из пар, клюнув, словно наскочил на препятствие, пошел к земле. А
краснозвездная машина делает небольшой разворот. Томительно проходят несколько
секунд сближения - и новая очередь советского истребителя. Второй вражеский
самолет валится на крыло, пуская клубы дыма, переворачивается в воздухе - и
вниз. Оставшаяся пара "мессеров", явно ошарашенная дерзкой атакой, не пытаясь
даже разобраться в воздушной обстановке, уходит к линии фронта. Наш истребитель
пытается их догнать, но те уже далеко.
"Як" разворачивается и с ходу садится. По бортовому номеру узнаем самолет
нашего полка. В кабине - Павел Шупик. Его подхватывают десятки рук,
подбрасывают в воздух.
Трудно переоценить значение этой победы. Во-первых, наши техники, мотористы,
механики своими глазами увидели результаты нелегкого труда. Во-вторых, бой
поучителен для нас, летчиков, видевших его с земли во всех деталях. Это пример
решительности, боевой активности, тактического и огневого мастерства.
Стремительными, умелыми действиями Павел Шупик показал, что внезапность,
скорость, точный маневр и меткий огонь позволяют даже при невыгодном
соотношении сил не просто бороться с противником, но и добиваться блестящей
победы. Два самолета в одном бою ни один летчик полка еще не сбивал.
Важным результатом этого боя можно считать неизмеримо возросшую уверенность
летного состава в скоростных, маневренных и огневых возможностях истребителя
Як-1.
Сам Павел Шупик здесь, в госпитале, признался, что он не рассчитывал на вторую
победу и, честно говоря, сомневался в конечном исходе боя. Надеялся, что
отвлечет внимание гитлеровцев от аэродрома, и тогда на помощь смогут взлететь
товарищи. Если же этого не произойдет, то... Но. когда он увидел, что первая
очередь поразила цель, не теряя скорости, сразу же выбрал для атаки самолет
ведущего...
Шупик весьма критически оценивал свои действия. По его словам, второй самолет
он сбил не потому, что рассчитал это заранее, а "так уж получилось". Ведь во
время атаки он очень невнимательно следил за действиями второй пары. И если бы
немецкие летчики не растерялись, быстро оценили обстановку, то могли бы его
атаковать.
Я, пришлось к слову, рассказал о своих действиях в последнем бою, окончившемся
и победой над врагом, и потерей моей боевой машины. Единогласно пришли к
выводу: в бою ни на мгновение, даже в самые напряженные моменты атаки, нельзя
забывать о воздушной обстановке в целом, о действиях всей группы противника.
Дмитрий Глинка, продолжая разговор, начал рассуждать о ведомых летчиках, о
взаимоотношениях ведомого и ведущего, о сколоченности пары, звена.
- Вспомни, Василий Михайлович, ты до войны в полку Дзусова был моим командиром
звена, как у нас ребята летали! А? Без радиосвязи понимали друг друга.
- Кто же спорит, - вступил в разговор Иван Базаров, - не успеваем сейчас парой
слетаться. Ведомых-то, особенно молодежь, погонять бы надо как следует в зоне,
парой попилотировать, потом показать, как другие немцев бьют, и только тогда
уже брать в бой...
Была в этих словах горькая правда. Не хватало тогда времени для ввода молодежи
в боевую обстановку, сразу приходилось брать неопытных ребят в бой. И нередко
молодые летчики не только не могли прикрывать ведущего, но и становились
жертвой вражеских истребителей. Гибли, конечно, и опытные бойцы, но молодежь
попадала под огонь чаще...
Немало поучительного рассказал нам Степан Карнач. Я, хотя и воевал с ним бок о
бок, сейчас прямо-таки удивлялся его знаниям летной тактики противника,
аргументированно критической оценке собственной работы. Он подробно мог
анализировать каждый свой воздушный бой. Как и почему выбрал именно такой
маневр для атаки, почему в одном случае подошел почти вплотную к "юнкерсу" и
бил короткими очередями по двигателям, а в другом - открыл огонь с дальней
дистанции по стрелку вражеского самолета. "Дело в том, пояснял Карнач, - что,
если я захожу на него со стороны хвоста и буду стараться подойти как можно
ближе, стрелок может сбить меня раньше. А мои короткие очереди с дальней
дистанции не позволяют ему вести прицельный огонь... Понятно, что, если мы
наваливаемся на него внезапно или под другим ракурсом, когда стрелку неудобно
вести огонь, тут уж ты король. Подходи ближе и бей наверняка".
Очень дельные суждения были и у Дмитрия Глинки. К примеру, о том, что в бою
каждую секунду нужно думать и за себя, и за противника: "Видеть не только
самолет с крестами, но и человека, который его пилотирует, ведь дерешься ты не
с самолетом, а с летчиком..." В этих словах звучала незабываемая аксиома И. М.
Дзусова: "Летает не самолет, а летчик на самолете".
Чувствовалось, что за несколько месяцев войны летчик Дмитрий Глинка очень
повзрослел, возмужал. На его счету уже несколько самолетов противника.
Вспомнили мы с немногословным Дмитрием, как однажды чуть не попали в беду
весной сорокового года, когда служили в полку майора Дзусова.
Как командир звена, я проверяя у Дмитрия Глинки технику пилотирования на
спарке УТИ-4. Кто летал на этом самолете, созданном для подготовки летчиков к
полетам на истребителе И-16, знает, что управление шасси на нем выполняется из
второй кабины системой тросовых проводок.
Взлетели, Глинка повел самолет с набором высоты в зону, а я во второй кабине
посматриваю на "капот-горизонт", на приборы и кручу катушку (чтобы убрать шасси,
нужно сделать шестьдесят оборотов). И вдруг - стоп, обратного хода тоже нет.
В инструкции по эксплуатации УТИ-4 на этот случай даны четкие рекомендации:
"Кусачками, которые находятся на правом борту второй кабины, перекусить силовой
трос уборки шасси. Шасси выйдет и встанет на замки под тяжестью собственного
веса".
Однако в брезентовом кармане на правом борту кусачек не оказалось. Положение
складывалось незавидное. На полуубранное шасси садиться опасно. Тут можно
сделать и "капот", и вообще поломать не только самолет, но и собственную голову.
С земли неполадку заметили: следом за нами взлетел на И-15бис командир. На
борту его самолета крупно написано: "Перекуси". Манипулируя руками, объяснили
ему, что перекусить нечем.
Пошли в зону пилотажа. Создавали перегрузки до потемнения в главах. Такой
способ выпуска застрявшего шасси тоже был. Но он не дал результата. Я приказал
Глинке держаться руками за борт и повел самолет на посадку. Садился - как
никогда в жизни. Плавным движением руки "выбирал" аккуратно каждый сантиметр
высоты после выравнивания. Но как ни мягко было касание колес о землю, шасси
сложилось. Дмитрия выручило то, что он держался за борт, а меня при резком
торможении бросило вперед, и лицом я ударился о борт...
Ожоги у меня почти прошли. Только кожа еще кое-где не успела огрубеть.
Глинка заметил, что я трогаю рукой лицо.
- Что, Василий Михайлович, вспоминаешь синяки и шишки от той посадки?
- Не только их. Вообще не везет моей физиономии: то разбил, когда приземлялся,
то подгорел.
- Брось, Вася, с лица воду не пить, - и, явно стараясь отвлечь меня от мыслей
о ранении, Глинка перешел к более приятным воспоминаниям. Начал рассказывать
присутствующим, как мы, придя в полк, отрабатывали точную посадку и устроили
соревнования: посадить самолет так, чтобы его костыль попал точно на фуражку,
брошенную возле посадочного знака. - И кто, вы думаете, с первого захода
сподобился сесть? Шевчук. Пришлось, правда, ему новую фуражку хозяину покупать..
.
Так вот, в разговорах, спорах, воспоминаниях о серьезных вещах и анекдотичных
случаях, коротали время обитатели нашей палаты. Степан Карнач часто
присаживался ко мне, и мы подолгу говорили о семьях, о боевых делах полка, о
живых и погибших товарищах. Но вот однажды Степан спросил, написал ли я обо
всем жене.
Нет, о повреждении позвоночника я ей не писал. Сообщил, что лежу в госпитале.
Небольшая рана. Скоро заживет.
- Понимаешь, Степан, не хочется расстраивать. Она же какая у меня... Бросит
все и примчится сюда, да о дочкой! А я не хочу, чтобы она меня таким видела,
чтобы поняла, как мне сейчас плохо... А главное, намучается в дороге.
Степан с улыбкой перебил:
- Василий, извини меня, но ты это не от великого ума придумал. Во-первых, она
не верит, что лежишь ты с "небольшой раной". Понимает, наверное, что сейчас с
царапинами в тыловой госпиталь не отправляют. И только больше расстраивается.
Напиши все как есть. Или боишься?..
Ни разу за все время разлуки я даже не подумал, что в наших с Шурой отношениях
что-то может измениться. Нет и не должно быть причины для этого. Даже здесь, в
госпитале, когда одолевали мысли о ранении, мне не приходило в голову, что она..
. Я помнил каждую минуту нашей жизни, и каждая доказывала, что нашу любовь,
наше уважение друг к другу не победят никакие обстоятельства...
- Ну ладно, Степан, а сам ты веришь, что я поднимусь?
Карнач горячо, убежденно произнес:
- Конечно, Василь. И поднимешься, и ходить, и даже бегать будешь. Или я тебя
не знаю?
- Степан! Мне в небо подняться надо. Летать, воевать! Понимаешь воевать, а не
ходить и бегать...
Карнач понял свою оплошность. Хотел сказать что-то успокаивающее, но обреченно
махнул рукой:
- Василий, в том, что ты встанешь, сомнений нет. Но нужно смотреть правде в
глаза. Летать? Во всяком случае, летать сразу - не рассчитывай. А воевать
будешь, Василь. Встанешь на ноги, оставят тебя в армии - приезжай в полк. Все
будут рады. Кутихин, Безбердый тебя к нам возьмут. В штабе место всегда
найдется...
Если даже человек, который лучше других знает меня, не верит, что я буду
летать, как быть? Махнуть на все рукой? Нет, сдаваться я не мог. Мы еще
поборемся. Сейчас только бы встать на ноги...
Но пока я неподвижно (Вера Павловна предупредила: чем меньше движений, тем
быстрей возможное выздоровление) лежал на своем дощатом ложе и самозабвенно
мечтал о том времени, когда наконец поднимусь на ноги. Я не жаловался, не
сетовал на судьбу. Особенно напрягался, когда приходила Авророва: шутил и
смеялся вместе со всеми. Она, правда, весьма подозрительно посматривала на меня,
когда на вопрос: "Побаливает?" - я как можно увереннее отвечал: "Ни капли!"
Но чем дальше, тем трудней мне было играть роль этакого лентяя, лежебоки на
госпитальной койке. Постепенно стал очень мнительным, настороженным. Стоит
ребятам обменяться парой слов так, что я не слышу, о чем речь, кажется, что они
жалеют меня. Нахмурится лишний раз Вера Павловна - плохи, думаю, мои дела.
А ей просто-напросто было трудно. Хороший хирург, В. П. Авророва по многу
часов проводила в операционной. Поток раненых увеличивался. Фашисты снова
форсировали Керченский пролив и уже наступали на Таманском полуострове,
продвигались к Нижнему Дону, стремясь овладеть Северным Кавказом.
Врачам приходилось работать без устали. И все-таки Вера Павловна находила
минутку-другую, чтобы забежать к нам в палату, рассказать новости, пошутить.
Как могла, она поддерживала настроение раненых, вселяла уверенность в скором
возвращении в строй.
Да, как это ни кажется странным, смеялись мы и тогда, в суровые дни лета 1942
года. Смеялись, рассматривая в газетах остроумные карикатуры Кукрыниксов,
смеялись, слушая по радио злые и веселые куплеты Леонида Утесова. Смеялись,
подшучивая друг над другом. И смех, как лекарство, помогал побеждать и недуг и
хандру. Смех - это оптимизм, вера в то, что наше дело правое и, как бы трудно
ни было, победа - за нами.
В госпиталь часто приходили шефы: школьники Краснодара, работники заводов,
профессиональные артисты. Каждое посещение умножало душевные силы, вызывало
желание быстрее выздороветь.
И опять я верил, что буду в воздухе и еще не раз в сетку прицела моего
истребителя попадет зловещий крест вражеского самолета.
Быстро летело время. Уходили, подлечившись, одни, прибывали новые раненые. С
трудом выписавшись раньше срока, уехал в часть Иван Базаров. Откуда-то узнал,
что наш полк перебазируется на Крымский полуостров на помощь осажденному
Севастополю. Разъезжались и остальные обитатели нашей палаты. Только я
продолжал по-прежнему лежать на дощатом щите. Позвоночник болел. Но все реже
наступали приступы резкой боли. Она стала глухой, томящей. Я воспрянул духом,
довольна была и Вера Павловна Авророва.
- Ну вот, товарищ Василий! - с обаятельной улыбкой говорила она. Скоро,
пожалуй, я вам разрешу подниматься.
И эти слова действовали на меня лучше любого лекарства.
Угнетало другое: немецко-фашистские войска продолжали наступление, наши
наземные части вели упорные оборонительные бои. Вновь прибывшие раненые летчики,
которые многое видели "сверху", рассказывали, что у противника на
краснодарском и ставропольском направлениях много танков. Сухая летняя погода,
равнинная местность позволяли использовать их очень эффективно.
В начале июля было опубликовано сообщение Совинформбюро "250 дней героической
обороны Севастополя", в котором рассказывалось о героизме его защитников, о
последних ожесточенных боях, приводились цифры вражеских потерь. Дорогой ценой
расплатились немецко-фашистские войска за взятие севастопольской твердыни.
После этого сообщения мне не давали покоя мысли о судьбе полка, боевых
товарищей. Где они сейчас? Кто остался жив? Кого еще занесли в списки боевых
потерь? Как Виктор Головко? Он ведь уже должен стать ведущим пары. Успел ли
Иван Базаров попасть в полк до перелета под Севастополь? Вряд ли теперь я скоро
узнаю об этом.
Неуютно в холодном, жестком гипсовом кожухе, трудно лежать почти без движения
и совсем тяжело от недобрых дум и бесконечных сомнений... Но вот однажды в
палату вошла Вера Павловна. Вошла, как всегда, с улыбкой на милом, приветливом
и очень усталом лице. Подошла к койке, но не села, как обычно, на табуретку, а
отодвинула ее ногой в сторону.
- Ну-ка, вставайте, уважаемый товарищ Василий, - произнесла она строгим и
будничным голосом, словно я лег пять минут назад.
Ни в коей мере, даже на малейшее мгновение, не принял я слова врача всерьез.
- Вставайте, вставайте. Хватит гонять лодыря!
- Вера Павловна?! - До меня стал доходить смысл сказанного.
- Товарищ Шевчук! Долго я вас буду уговаривать? Учтите, у меня очень мало
времени. Раненых много. Вставайте!
Мне стало так страшно, как никогда, пожалуй: лицо покрылось холодной испариной,
руки, которыми пытался взяться за доски щита, мелко, предательски дрожали и
совершенно не слушались меня.
Сколько раз я думал, мечтал об этих минутах, сколько раз мысленно проделывал
необходимые движения! А оказалось гораздо сложнее. Не без труда удалось мне
приподняться на постели. А уж как меня развернули и помогли встать - почти не
помню. В глазах все вдруг поплыло, закружилось, и я сразу же опустился на койку.
Боль электрическим током пробила позвоночник от поясницы до шеи. И только тут
полностью осознал происходящее: "Мне же нужно ходить! Ходи-и-ить!" - заглушил я
возникшую боль и без помощи санитара, взявшись за спинку кровати, встал.
По-прежнему, словно палуба, качался пол под непослушными ногами, опять
кружились в глазах лица, двери, окна... Но, подхваченный быстрыми руками Веры
Павловны и санитара, я не упал.
...И вот под ободряющими взглядами соседей по палате делаю шаг, второй. Вряд
ли это похоже на шаги, скорее всего, я просто потоптался на месте.
- Для первого раза хватит, - заключила Авророва. - Отдыхайте. Все будет хорошо.
- Вера Павловна пододвинула табуретку и присела: - Дайте-ка пульс. Так, очень
хорошо, дорогой товарищ Шевчук! И встали, и бегать будете!
Но я, совсем ошалевший от радости и от боли, не удержался:
- А летать?
- Опять двадцать пять. - Вера Павловна потрепала мне волосы. - Ходить
научитесь, Шевчук, - и серьезно закончила: - Василий Михайлович, о полетах не
может быть и речи...
Сейчас меня этот "приговор" не расстроил. Я был весь иод впечатлением своего
"воскрешения". Долго лежал, возбужденный этим событием, лихорадочно прикидывал:
"Отдохну. Снова встану. К вечеру "стояние" отработаю. Потом до двери
самостоятельно. Потом в коридор. Потом..." Это "потом" рисовалось в самых
радужных красках: я хожу, даже бегаю по госпитальному саду. Проходит
полтора-два месяца, и выписываюсь, получаю документы. Нужно узнать, где наш
полк, а вдруг где-нибудь поблизости?.. Если дадут отпуск, заскочу в Тбилиси - к
жене, к дочке...
Но в конце июля, через неделю после того, как я впервые поднялся, началась
эвакуация госпиталя. Немецко-фашистские войска угрожали Краснодару.
Тяжелораненых красноармейцев увозили дальше, в тыл. Кто мог передвигаться
самостоятельно, уезжал на долечивание домой. Много людей, еще не совсем
окрепших, возвращались на фронт.
Вера Павловна определила меня к тем, кого увозили в тыловые госпитали. Я,
однако, воспротивился, так как уже научился ходить - сначала с костылями, а
последние два дня даже с палочкой, правда, не больше двухсот - трехсот метров.
Уставали руки, ноги, болела спина.
Но всем своим видом я доказывал Вере Павловне, что к тяжелораненым не отношусь.
- Кого вы обманываете, Шевчук? Меня? - негодовала врач. - Что вы улыбаетесь?
Это гримаса боли, а не улыбка... Что мне с вами делать?
В конце концов я предстал перед военно-врачебной комиссией, которая после
долгого совещания вынесла решение: "Из-за тяжелого ранения позвоночника,
полученного в воздушном бою, предоставить отпуск сроком на два месяца с
последующим определением годности к службе в военное время".
Я попросил уточнить: "...к летной службе". Мне строго ответили:
- Товарищ Шевчук! Шуткам здесь не место. Подобная травма исключает любые
возможности возвращения к летной работе. Хорошо, если вы через несколько
месяцев сможете возвратиться в армию на нестроевую должность. Практически мы не
имели права вас сейчас выписывать из госпиталя. Но... обстановка, сами видите,
сложная. Танки противника рвутся к городу. Постарайтесь найти попутчика и
завтра, а лучше сегодня, выезжайте... Впрочем, выписывая вас, мы учитываем ваше
желание. Подумайте как следует.
Я поблагодарил членов комиссии и повторил просьбу о выписке, хотя сам
побаивался предстоящей дороги в Тбилиси. Эвакуация проводилась с большими
трудностями - не хватало машин для перевозки раненых, обслуживающий персонал
сбился с ног. Мне не хотелось быть лишней обузой. Я надеялся на свою физическую
выносливость, а главное, меня подгоняла мысль о скорой возможности увидеться с
женой и дочкой. Кроме того, в самом Тбилиси находился штаб Закавказского
военного округа, где можно было бы узнать о дислокации нашего полка.
Вместо тяжелого гипсового панциря мне надели легкий корсет. Во второй половине
дня, облачившись в свое выгоревшее до белизны, аккуратно выглаженное
обмундирование и реглан, я пошел проститься с Верой Павловной.
- Если бы вы знали, дорогой товарищ Василий, какой грех я беру на душу, -
встретила меня в ординаторской Авророва.
- Почему, Вера Павловна?
- Дело в том, Василий Михайлович, что из-за этой абсолютно преждевременной
выписки из госпиталя вы можете на всю жизнь остаться инвалидом, а этого я себе
не прощу никогда. - Вера Павловна помолчала. Хотя я уже не раз видела такое,
что никак не укладывается в привычные довоенные рамки медицинских понятий. Но,
так или иначе, о самолетах забудьте. Привыкайте к земле. И прямо скажу - будьте
готовы к тому, что это на всю жизнь...
Вера Павловна прошла по опустевшей ординаторской, остановилась, улыбнувшись
своей прежней улыбкой, достала из кармана халата два блестящих рубиновой
краснотой эмали "кубика".
- Вот вам вместо подарка. И чтобы форму одежды не нарушали, товарищ старший
лейтенант, - она протянула мне командирские знаки различия. - Ну, а вместо
ордена могу только дырочку на гимнастерке провернуть.
Дорогой мой доктор! Милая Вера Павловна! Я и не подумал об этом. Воздушные бои,
за которые я был удостоен ордена, стали уже далеким прошлым, а на моих глазах
люди ежедневно вершили свой безыменный подвиг - подвиг возвращения в строй
тысяч раненых. Каждый из нас кроме лечения получал от медицинских работников
ничем не измеримую душевную теплоту, заботу, внимание. Каждого отъезжающего - а
нас было очень много в те дни - всеми правдами и неправдами обеспечивали местом
в поездах, что было совсем не легким делом. Сестра, с помощью которой я
пробрался в вагон, предупредила соседей о том, что я тяжелораненый летчик, да
еще наговорила такого о моем героизме на фронте, что мне стало не по себе...
Тбилиси встретил меня как прифронтовой город: затемненные окна, военные
патрули, указатели "В бомбоубежище". По улице Руставели шел большой отряд
ополченцев. Это было так неожиданно: Тбилиси всегда представлялся мне светлым,
солнечным, говорливым. Я считал город надежно укрытым горами. Да и жена писала,
что у них все тихо, все спокойно. Оказалось, что сюда не раз прилетали
фашистские самолеты-разведчики, что город активно готовится к обороне.
Вот и улица, которую знал по письмам и куда стремился всем сердцем. Квартира
номер... Жена писала, что получила прекрасную сухую и светлую комнату. Я
представлял это жилье на втором этаже с балконом, увитым зеленью. А на самом
деле еле разыскал в темном дворике вход в полуподвальное помещение. И... вот
долгожданная встреча. Слезы неожиданного счастья (жена даже не подозревала о
том, что я могу приехать), заплакала даже дочка, испугавшись высокого, худого,
небритого человека в реглане, с тощим вещевым мешком и палкой в руке. Да и как
она могла узнать отца? Когда я уезжал на фронт, ей было полтора года.
Улеглись волнения первых минут встречи. Эльвира уже освоилась и играла у меня
на коленях. Жена сбегала к соседям за керосинкой. Поставила большую кастрюлю
воды (в дороге я основательно пропылился). Заставила меня чистить картошку, а
когда увидела, как я срезаю кожуру, ахнула и отобрала у меня ножик. Из-под ее
пальцев быстро потекли тонкие, почти прозрачные, как папиросная бумага, очистки.
Вода закипала. Жена приготовила таз, достала бережно завернутый в тряпицу
кусочек мыла. Стесняясь, я начал раздеваться. Увидев мой "корсет", жена охнула
и опять в слезы. Не без труда успокоил ее, приговаривая, что это временно, что
уже все в порядке.
Я попросил чистое белье, помня, что где-то дома оно должно быть. Жена
растерялась.
- А у тебя с собой разве нет?
Оказывается, весной заболела Эльвира. Нужно было усиленное питание. А откуда
оно? По карточкам выдавали только хлеб с примесями да комбижир. На мой
лейтенантский аттестат и скромную Шурину зарплату по рыночным ценам много не
купишь. Выход предложила подруга. Нужно поехать в деревню и поменять кое-что из
вещей на продукты.
А какие вещи были в то время у семьи лейтенанта? Пару своих приличных
платьишек да мое белье - вот и все, что могла взять жена для обмена.
Исколесив с подругой много деревень, они нигде не нашли желающих приобрести
вещи. Один повстречавшийся человек подсказал им, что в таком-то селе богатый
народ, но ехать туда далеко. Подходили к концу деньги и последняя из взятых на
дорогу горбушек хлеба.
Шура смеялась, рассказывая о том, как их без билета сняли ночью с поезда,
посадили в какую-то комнатушку, где продержали до утра.
Утром, когда их отпустили, смогли обменять вещи и привезли маслица немного,
крупы, картошки.
Да, наше дело на фронте было смертельно опасным. Но разве легко жить в
постоянном страхе за близкого тебе человека - отца, сына, мужа, которых, ты
знаешь, могут убить в любое время?
А тот, кто погибал, невольно перекладывал ответственность за своих детей, за
их будущее на те же, такие слабые и такие сильные женские, на уже вдовьи плечи.
С улыбкой... сквозь слезы, но с улыбкой, рассказывали при встрече женщины тыла
мужьям-фронтовикам о своей жизни.
На следующий день я отправился в комендатуру встать на учет. У пожилого
капитана, просматривающего документы, спросил адрес штаба округа. На вопрос:
"Зачем?" - ответил, что хочу узнать местонахождение своего полка.
- Судя по документам о ранении, вам нужно искать госпиталь или, по крайней
мере, гарнизонную поликлинику, товарищ старший лейтенант, посоветовал капитан.
- Какой там полк! Пришьют вот такую нашивку, - он коснулся ладонью правой
стороны груди, где желтел знак тяжелого ранения, и... Я третий месяц в
действующую прошусь. Батальоном командовал. А тут письмоводитель, штампики
фронтовикам ставлю, - он иронически серьезно выбрал из коробки какую-то печать,
подышал на нее и шлепнул на мой отпускной билет. Взял ручку, вывел дату.
- Вот так, товарищ старший лейтенант, встали вы на учет двенадцатого августа,
а одиннадцатого, вчера, Краснодар сдали. А я штампики ставлю... Вот так, -
повторил он, словно издеваясь над собой.
Чувствовалось, что на душе у капитана наболело, и я убедительно попросил дать
мне адрес штаба округа.
- Надеешься? - перешел он на "ты". - Это хорошо. Я тоже надеюсь. Не может быть,
чтобы мы, старые вояки, не понадобились. И мы еще, - показал он кому-то кулак,
- повоюем!
"Мы еще повоюем!" - эти слова стали теперь и моим лозунгом.
В штабе округа сведений о 247-м истребительном авиационном полку пока не было,
но обещали узнать адрес. Командир, с которым я беседовал, повторил мысль
капитана из комендатуры: о фронте мне лучше не думать.
- Вы не волнуйтесь. Подлечитесь, получите решение медицинской комиссии, и мы
вам найдем место, - заключил он беседу.
Оставалось действительно одно - скорей подлечиться. В военной поликлинике меня
встретили заботливые люди, такие же, как и в госпитале: назначили целый
-комплекс процедур, а вскоре посоветовали заказать легко снимающийся корсет
специальной конструкции. Дали адрес сапожника, пояснив, что он может сшить все.
Старый грузин, долго не понимавший, что от него требуется, наконец разобрался
и горячо взялся за дело. Тщательно сняв мерку, усадил меня тут же в угол на
что-то мягкое, прикрытое ковром, поставил чай.
- Сиди, дарагой. Будет тебе такой карсэт... Зачем карсэт? Это женское слово.
Тебе жилет сдэлаем. Кольчугу сдэлаем.
Потом долго что-то рисовал на старой газете, перечеркивал, снова водил
огрызком карандаша. Он даже не взглянул на рисунок "кольчуги", выданный мне в
поликлинике. Ловко орудуя остро заточенным ножом, что-то выкроил из обрезков
брезента и кожи.
Старик все делал точно рассчитанными движениями, не торопясь, но и без
малейшего промедления: что-то прошил на старенькой швейной машине, взял две
иглы, и они быстро заскользили навстречу друг другу. Работал молча.
Спустя некоторое время мастер попросил меня снять гимнастерку и, примеряя этот
ладно сшитый "жилет", все приговаривал:
- Вот так, дарагой. Старый Вано не знает, зачем это. Но он понимает, что это
нужно воину. А раз воину - значит, он сделает быстро и хорошо.
Действительно, корсет, или, как его назвал сапожник Вано, "жилет", плотно
облегал мою фигуру от пояса до шеи. Его можно было затянуть туже, слабей, а
главное, можно было снять и дать отдохнуть телу.
Старик долго любовался своей необычной работой. Ходил вокруг меня, цокал
языком и вовсю нахваливал себя:
- Ах, какой старый Вано молодец! Какой молодец! Никогда такой вещи не шил. А
тут сшил. Как сшил? Пасматри, дарагой! Сам пасматри! Всю жизнь Вано сапоги шил.
Хорошие сапоги шил. А такого не пробовал. А сшил! Мастер Вано!
Я уж грешным делом подумал, что мастер Вано, так восторженно нахваливая себя,
набивает цену. Но не успел я дотронуться до кармана, чтобы достать деньги,
старый сапожник перехватил мою руку.
- Не абижай, дарагой. Я это не тебе лично делал. Я это Красной Армии делал.
Если хочешь - Советской страна делал. А ты - дэнги хочешь платить. Не абижай.
Старик заставил меня пройтись по комнате, наклониться, присесть, потянуться.
Было больно, но я не мог не доставить ему удовольствия. "Жилет" почти не
стеснял движений и в то же время плотно облегал торс, не царапал тело, как мой
высохший и обтрепанный гипсовый корсет.
Потом мы пили с ним крепкий душистый чай с изюмом вместо сахара. Старик
рассказал о своих сыновьях. Старший - командир, воюет на Севере, недавно
прислал письмо: сообщает, что все в порядке, наградили орденом. Младший, в этом
году кончивший школу, находится в Тбилиси.
- Воевать учится, - с гордостью рассказывал мастер Вано, - он по горам ловко
лазит. Враг думает Кавказские горы взять. Не выйдет! Сам ружье возьму, на
перевал пойду, бить фашиста будэм! - горячился он.
"Кольчуга" мастера Вано сослужил" мне неоценимую службу. Хитроумной
конструкции, сделанный на совесть, корсет жестко фиксировал позвоночник,
страховал поврежденные позвонки. В то же время он почти не мешал движениям рук,
корпуса и позволял выполнять ряд физических упражнений, не дававших суставам
привыкнуть к неподвижности.
Мне это уже практически не грозило. "Жилет" легко можно было снять и сделать
массаж, очень способствующий восстановлению эластичности и подвижности
позвоночника. В нем я чувствовал себя более уверенно, не опасался неосторожных
движений и с каждым днем все больше и больше ходил по городу. Пробовал даже
забираться в горы, чтобы дать организму максимальную нагрузку. Здоровье заметно
улучшалось. И хотя врачебная комиссия, перед которой я предстал после окончания
отпуска, продлила его еще на месяц, до конца сентября, я почти уверовал в
полное свое выздоровление.
В штабе, куда я периодически заходил узнать о своем полку, предлагали (если
врачебная комиссия оставит в армии) должность диспетчера в отдел перелетов. Я
понимал - кому-то нужно быть и диспетчером, но себя видел только в кабине
истребителя и не только в мечтах. Я готовился к полетам, каждый день по
нескольку раз занимался тренажом. Мысленно представлял кабину самолета,
ребристую ручку управления в ладони, видел прицел, приборную доску, припоминал
каждую царапинку на ней. Вот эта - зигзагом идущая слева от высотомера -
небрежность механика: отвертка соскользнула. В верхнем правом углу - вмятина от
осколка зенитного снаряда. Кусочек металла, который мог попасть в меня, на
память взял механик.
Но не только эти особенности отличали мой истребитель. Он, как и любой самолет,
как человек, имел свой характер, отличия от других машин Я знал их до малейших
тонкостей. Знал, что при разбеге нужно чуть повременить поднимать хвост, что во
второй половине боевого разворота он очень чутко реагирует на дачу ноги, а при
выводе из пикирования больше, чем на других самолетах, следует выбирать ручку
из нейтрального положения. Я знал каждую заплатку на его теле, которые
накладывали заботливые руки механика после боя. Я знал его слабые и сильные
стороны лучше, чем свои собственные.
Сейчас, дома, в полутемной комнате я садился на стул, как в чашу сиденья
самолета, и мысленно, повторяя все действия, взлетал, пилотировал, вел бой,
садился. Это была не детская игра, а настоящая продуманная до мелочей
тренировка. Еще инструктор в летной школе говорил: "Десять раз слетал в
воображении, считай, что один раз был в воздухе". Во время такого тренажа я
нередко ловил себя на неправильных "действиях": то пропущу что-то, то нарушу
последовательность в распределении внимания - тогда все сначала: с посадки в
кабину, со взлета. Словом, готовился так, будто завтра вылет. А когда он будет
на самом деле?..
Вести с фронта были неутешительные: жестокие бои шли в предгорьях Кавказа, от
Тбилиси до противника - чуть больше ста пятидесяти километров, в Сталинграде
критическое положение.
В эти дни я и пришел на военно-врачебную комиссию. Физически я чувствовал себя
неплохо: ходил свободно, мог поднимать и переносить тяжести, небольшие, правда,
при наклоне пальцами рук доставал почти до пола. Хотя в позвоночнике и
возникала боль, я уже научился ничем не выдавать ее. В общем считал себя годным
к военной службе и был убежден, что нужен фронту.
В ожидании вызова в кабинет произошел инцидент, надолго оставивший у меня
неприятный осадок. Я сидел, поставив палку между колен, положив на нее руки.
Рядом присел старший лейтенант. Поздоровался. Я кивнул головой. Разговаривать
не очень хотелось: все-таки волновался и сейчас продумывал еще раз свое
поведение перед врачами. Но старший лейтенант оказался разговорчивым парнем:
сначала рассказал про свое ранение, потом начал расспрашивать меня.
Я неохотно ответил:
- Позвоночник.
Старший лейтенант аж подскочил на стуле.
- И ты на фронт хочешь?! Да с такой раной... цепляй себе желтую полоску на
грудь и ходи гоголем. Мне бы такое... Я, старшой, хочу сачкануть от армии, во
всяком случае, от действующей! Не могу больше на фронт. Я уже кровь за Родину
пролил! Хватит. Пусть другие воюют...
Не знаю, какие слова меня больше задели - то ли "пусть другие воюют", то ли
кощунственно прозвучавшие: "кровь за Родину пролил". Первый раз и последний
слышал я, как спекулируют "кровью за Родину". И хотя никогда не отличался
вспыльчивостью, кулаки у меня сжались сами по себе - сейчас получит... Но тут
меня, к счастью, пригласили в кабинет. Судьба моя решилась быстро. Заключение
комиссии как приговор: "Ввиду тяжелого ранения позвоночного столба признать
негодным к летной службе. Считать возможным использование в военное время на
нестроевой работе в тыловых частях". Не помогли никакие мои просьбы, доводы.
Непреклонный вид всех без исключения членов комиссии говорил: "Сделать ничего
не можем".
Не помня себя, вышел из кабинета, машинально поискал взглядом оставленную
палку: ее не было. Как не было и того старшего лейтенанта. Ну что ж, считай,
ему повезло, догадался убежать. Не то поколотил бы, а палку жалко: подарили в
Краснодарском госпитале, когда поднялся и начал ходить. Один из соседей по
палате выжег на ней увеличительным стеклом целую батальную картину: и самолеты
в воздушном бою, и танки, и корабли. Жалко палку...
Но как с небом? Неужели конец летчику Шевчуку? Значит, все зря: прыжок с
парашютом из горящего самолета, передний край стрелкового полка,
самоотверженность медсестры Маруси, санчасть в Семисотке, переезды, перелеты,
госпиталь, путешествие в Тбилиси, "жилет" мастера Вано, наконец, вера... Вера в
то, что "мы еще повоюем!". Да, недаром, видно, говорится: тело болит не болью,
болью душа болит.
Все поняла моя жена, поняла и... обрадовалась. Она старалась спрятать радость,
пыталась сочувствовать моей неудаче. Но ее выдавали глаза, они улыбались
вопреки всем стараниям. Ведь теперь она спокойна за меня, теперь ей не придется
больше замирать от страха, увидев подходящего к дому почтальона, не нужно
гадать, что же он несет - весточку от мужа или...
Шура радовалась и в то же время - я чувствовал - стыдилась этого. Став
несколько лет назад женой военного человека, она быстро поняла, что значит наша
служба, какой должна быть боевая подруга летчика. И Шура успокаивала меня,
уверяла, что и в тылу я найду интересную, нужную для войны работу, втайне
надеясь на обратное, говорила, что через некоторое время нужно добиваться
повторной комиссии, которая, может быть, и разрешит летать снова...
На следующий день, почти смирившись с тыловой службой, я пошел в штаб. И тут
первой новостью, которую я узнал, и было известие о 247-м истребительном
авиационном: мой родной полк на одном из полевых аэродромов. Туда он
перебазировался после изнурительных боев под Севастополем ремонтировать
оставшиеся самолеты, пополняться техникой, людьми. Да и аэродром, на котором он
сейчас находился, тот самый, где когда-то начиналась моя служба в
истребительной авиации.
Я чуть не расцеловал капитана, сообщившего радостную новость, и помчался (с
моим-то позвоночником!) в отдел кадров. Но тут синусоида моей судьбы поползла
снова вниз. Кадровик, прочитав заключение комиссии, обрадовался. Его можно было
понять - люди и в тылу нужны. Он уже хотел внести мою фамилию в проект приказа,
но я его остановил, сказав, что знаю место нахождения своего полка и прошу
откомандировать по месту прежней службы.
Майор долго объяснял мне, что в этом нет смысла - в полку просто не смогут
подыскать мне подходящую должность, что наверняка боевая часть долго не
задержится... И тут я вспомнил генерала Белецкого и попросил кадровика
связаться с ним, сказав, хотя не был уверен, что генерал обязательно затребует
меня.
- Ишь ты, куда хватил, - рассмеялся он. - Генерал-лейтенант авиации Белецкий
уже давно командует 1-й воздушной армией резерва Верховного Главнокомандования,
и где эта армия - одной Ставке известно.
Новость была знаменательной. Конечно, я был рад за Белецкого, но главное - за
нашу авиацию. Таких соединений раньше у нас не было. Значит, есть и новые
самолеты, и летчики... А майор, словно прочитав мои мысли, сказал, что с лета
этого года вся авиация вообще сведена в воздушные армии, в единый кулак.
Сколько нового появилось, а я - диспетчером: самолет туда, самолет оттуда.
Заявочку на перелет... Да ведь и мой родной 247-й истребительный совсем рядом!
Вряд ли кто из фронтовиков не согласится со мной: полк, в котором ты воевал,
где не просто твои товарищи и друзья, а товарищи по оружию, друзья по
поражениям и победам, те, кто не раз спасал тебя от смертельной опасности, полк,
под святым знаменем которого ты шел трудными дорогами боев и сражений, - это
не просто несколько цифр воинской части. Это не только твоя большая семья. И
если, потеряв тебя, он и ослабнет на определенную величину, которую
представляешь ты как человек, как боец, то снова напряженно сомкнутся его ряды,
и ничто не остановит движения вперед.
И я опять мысленно вижу, будто из кабины своего взлетающего истребителя,
кумачовое знамя у командного пункта - его выносили на аэродром во время самых
тяжелых боев и перед ответственными заданиями. А слева впереди самолет капитана
Карнача, позади справа - мой ведомый, Виктор Головко. Впереди - бой.
И пусть их будет вдвое, втрое, вдесятеро больше нас - мы будем драться!.. Да,
сейчас у нас целые воздушные армии! Будем драться... Будем...
- Шевчук! - слышу я полузабытый голос. Далеко залетел мыслями - не заметил,
как кто-то вошел в комнату.
А рядом стоит полковой комиссар. Знакомые, с хитринкой глаза, седая голова -
бывший военком авиационной бригады, где я начинал службу летчиком. Именно он,
тогда еще батальонный комиссар Якименко, назначал меня вместо уехавшего воевать
на Халхин-Гол Береговского комиссаром эскадрильи. Было мне очень не по себе: в
неполные двадцать лет стать идейным руководителем людей намного старше себя,
вести партийно-политическую работу, опыта которой почт не имел, если не считать
должности помощника комиссара эскадрильи по комсомольской работе и секретаря
комсомольской организации в техникуме. Но Якименко сумел убедить меня, что
справлюсь. "Если коммунисту оказывают доверие, - сказал комиссар, - он
оправдает его. Роль и место коммуниста оценивается и определяется не его
возрастом, а его делами, верой в правоту нашего дела, убежденностью".
Да, это был Якименко, теперь уже полковой комиссар. Разобравшись в моих делах,
он стал поддерживать кадровика. И вдруг меня осенило:
- Товарищ полковой комиссар! Товарищ майор! Я - военком эскадрильи 247-го
истребительного авиаполка, и никто, понимаете, никто меня с этой должности не
снимал и не освобождал от выполнения обязанностей! Считаю себя временно
выбывшим из-за ранения и возвращаюсь в полк, несмотря на решение медицинской
комиссии. Врачи меня освободили от полетов, но от служебных дел комиссара я не
могу считать себя освобожденным!
То ли моя горячность, то ли какая-то определенная логика моего суждения
помогли. Полковой комиссар, весело подмигнув мне, сказал командиру-кадровику:
- Я бы отпустил, товарищ майор. Все равно полк на фронт, а он сюда вернется, -
и еще раз, хитро улыбнувшись, пожал руку и вышел.
Кадровика словно подменили. Забыв официальный тон, он неожиданно пожаловался:
- Кто бы меня так выручил?! Я тоже после ранения сюда попал. И никак не
вырвусь. Правда, я "кадровый кадровик", - он невесело усмехнулся, - вот и
говорят: "Не все равно тебе, где личные дела ворошить?.."
Уходя из кабинета, в котором моя синусоида все-таки вынесла меня вверх, я
невольно подумал: "Вот этот майор, капитан в комендатуре - чем-то они похожи
друг на друга. Оба считают себя несчастными оттого, что сидят если и не в
глубоком тылу, где-нибудь в Ташкенте, но и не на фронте.
А капитана из комендатуры, когда я снимался с учета, на месте не оказалось.
Заменил его капитан с пустым подвернутым рукавом гимнастерки. Я спросил о
предшественнике.
- Уехал. Добился своего. На днях письмо прислал: снова батальоном командует.
Боевой парень, - и новый "письмоводитель" тяжко вздохнул...
Да, ему уже не воевать. А мне? Как-то дальше пойдет дело?
Короткие сборы, нелегкие минуты прощания. Впереди еще много неизвестного. Но
завтра-послезавтра уже полк, товарищи. Там, на перроне тбилисского вокзала,
снова заплаканные глаза Шуры, улыбка дочурки. Позади тяжелый неравный бой,
ранение позвоночника, санчасти, госпитали, врачи...
После войны в одной книге я прочитал, что "всего в годы Великой Отечественной
войны в госпиталях и других воинских лечебных учреждениях самоотверженно
трудилось более 200 тыс. врачей и 500 тыс. среднего медицинского персонала...
За годы войны госпитали страны вернули в действующую армию более 7 млн.
воинов"{2}.
Я был один из семи миллионов.
Время такое - военное
Красные звезды на створках зеленых ворот, часовой-красноармеец у проходной -
военный городок, обыкновенный, каких много было разбросано по необъятной
территории страны. Несколько двух-, трехэтажных домов комсостава, десятка два
"финских", как их называли, клуб, чуть в стороне казармы, штаб. За ними
аэродром с самым высоким здесь зданием - ангаром, стены которого выкрашены в
шахматную черно-белую клеточку.
Все военные городки похожи друг на друга и все разные - в одни ты заезжал
мимоходом, в другом побывал в командировке, а в этом довелось жить и служить. И
много иль мало ты тут прослужил, но он стал тебе близким, родным, потому что
это был твой дом. Здесь ты жил со своей семьей, здесь родились и росли твои
дети, здесь с тобой рядо
|
|