|
голову не
пришло использовать свою власть, чтобы определить брата на службу в безопасное
место.
Семен, танкист, писал Николаю Федоровичу, что услышал о нем по радио. Затем,
находясь с ним на одном фронте, написал в штаб, но в те дни были горячие бои,
братья не
могли увидеться, а когда на передовой стихло, Николай Федорович оказался уже на
другом фронте.
После первых вопросов о здоровье мать спохватилась:
- Да ты, сынок, наверное, кушать хочешь?
Ватутин с радостью согласился съесть горячих щей, сказал, что у него кое-что
припасено
в дорогу,
послал сестру за своим постоянным ординарцем Митей Глушаковым и попросил у
матери
воды умыться.
Лена мгновенно выскочила во двор, мать захлопотала в соседней комнате у печки
над
чугунами с теплой водой, солдаты перешли незаметно в другую комнату.
Ватутин остался в большой комнате один.
Все вокруг него было знакомое, родное, напоминало о детстве. Знал он каждый
уголок в
этой хате и мог с закрытыми глазами представить себе расстилавшиеся за окном
поля. Та
же меловая гора, что вздымалась перед окном на противоположной стороне хаты, та
же
дорога, белая в летние дни, а теперь покрытая грязным снегом, который мешали,
перемешивали тысячи колес автомашин и орудий, гусеницы танков и ноги тысяч
солдат.
С самого раннего детства помнил Ватутин и большой ткацкий станок в углу хаты,
на
котором руки его матери выткали для него [130] первую полотняную рубашонку. На
него
теперь бережно положили генеральский китель.
Генерал хорошо знал, сколько долгих зимних ночей недосыпала у этих деревянных
блоков
и валиков в течение полувека его мать, сколько женщин семьи Ватутиных, одна за
другой,
с юных лет до глубокой старости сидели у этого станка, как текла из-под их рук
узкая
полоса полотна, в которое одевались поколения Ватутиных от пеленок до чистой
рубахи,
надетой в день кончины. И от поколения к поколению передавался рассказ о том,
что на
этом станке ткали еще при крепостном праве, что к прабабке генерала приходила
барыня,
снимала с тонкого пальца кольцо и требовала полотна такой тонины, чтобы две
четвертины его продевались сквозь это кольцо.
Сделанный почти столетие тому назад из светлого дуба, станок от времени стал
темнокоричневым, и только дубовый челночок, похожий на изящную лодочку,
проскальзывавший сотни тысяч, миллионы раз между продольными нитями,
отшлифованный до блеска руками женщин, оставался светложелтым.
Темнел станок, темнели руки Веры Ефимовны, уже не было нужды в домотканном
полотне, уже Николай Федорович шутил, что одна ткачиха с Трехгорной мануфактуры
может одеть жителей всего села, а Вера Ефимовна все ткала, если не полотно, в
котором
действительно уже не было надобности, то ковровые дорожки.
Пока Ватутин разговаривал с матерью, шутил с сестрами, солдаты, находившиеся в
соседней комнате, через открытую дверь смотрели на генерала армии и верили и не
верили своим глазам.
Прославленный Ватутин находился совсем рядом с ними, такой простой и близкий и
в то
же время такай значительный.
Раньше солдаты видели генерала Ватутина только на фотографиях, помещенных в
газетах,
а сейчас он в присутствии солдат подписал какую-то, очевидно важную, бумагу,
доложенную полковником и переданную тотчас же на радиостанцию.
Во всех движениях генерала, в его внимательно сузившихся при чтении глазах, в
лаконичных фразах, в широком жесте руки над картой, в том, как докладывавший
полковник побежал с ней к радиостанции, солдаты чувствовали силу и волю
Ватутина.
Они, знавшие, как велением высшего командования перебрасывались с фронта на
фронт,
переходили от обороны к наступлению их полк, их дивизия, ощущали, что власть
сидевшего перед ними человека огромна. [131]
Его генеральская шинель и фуражка висели рядом с их солдатскими шинелями и
ушанками, и солдаты полушутя-полусерьезно спорили шепотом: кто из них будет
|
|