|
Первая пара лучей была неподвижной. При приближении ко второй ее «штыки»
медленно и наискось друг к другу наклонялись в сторону противника, вплотную
прижимаясь к земле, и перекрещивались точно над нашей целью. Туда, в это
светлое перекрестие, и сыпались бомбы. Потом «штыки» поднимались в небо,
встречали новый поток и снова крестом ложились на цель. Объекты удара порой
лежали так близко к переднему краю, что сброс происходил фактически над своими
войсками, и только по траектории падения бомбы уходили вперед и рвались в
расположении противника.
Наземные связисты из группы взаимодействия по секрету рассказывали, как на
наблюдательных пунктах в минуты наибольшей интенсивности крушения целей, когда
взрывная волна становилась особенно плотной и ее тугие удары били прямо в грудь,
аж пошатывая, фронтовой генералитет временами поддавался нервному смятению,
полагая, что бьют уже по своим и вот-вот достанут сюда. На передний край,
гонимые оробевшим начальством, стремглав мчали авиационные командиры и,
удостоверившись, в чем и без того не было сомнений, во вполне благополучном для
наших войск течении бомбежки, успокаивали, как могли, впавших в заблуждение
военачальников.
Оборонялся противник в основном «эрликонами» и еще какой-то зенитной техникой.
Но их накрывала фронтовая артиллерия, и они на время умолкали, а ожив – все
повторялось сначала.
На ближних к фронту рубежах полета бомбардировщиков носились немецкие
истребители. Иногда в лунном молоке прочерчивались встречные пулеметные трассы,
но большей частью с дальних дистанций и без взаимных результатов.
Полная луна в ту пору так ярко освещала ночную землю, что трудно было побороть
соблазн приблизиться к земле, пройтись на легкой машине по пути домой пониже, в
двух-трех десятках метров над тихими степями, речками, деревнями и рощами,
залитыми мерцающим зеленоватым светом, бросающим на землю глубокие тени, как у
Куинджи. Что-то было во всей этой подлунной картине сказочное, таинственное,
лишенное реальности. Казалось, будто и нет на свете человеческих страданий,
жестокостей, а есть тихий покой, где никто никого не тревожит и где жизнь
плывет в доброте и разуме. Я не раз в этих рейсах приспускался к самой земле,
чувствуя, как бодрит и волнует меня это стремительное скольжение над нею. Но
однажды, когда Митрофанов произнес: «За нами идет истребитель», – все видения
мгновенно исчезли. Тишина сменилась скороговоркой команд. Ребята ухватились за
пулеметы. Пальцы мои туго впечатались в баранку штурвала.
Подворачиваю влево.
– Где он?
– Чуть отошел в сторону.
Подворачиваю еще больше.
– А теперь?
– И он подвернул. Вроде как идет наперерез.
Вот гад! Беру прежний курс.
– Теперь, – говорит Митрофанов, – он опять идет нам в хвост.
Штефурко добавляет:
– Похоже, сближается.
Что за черт? Да где же он? Я выворачиваю голову назад, пытаюсь сам рассмотреть
этого шакала. Да, как будто идет, тянет за нами, каким-то огоньком светит. Чуть
влево – и он в сторону, вправо – он тоже.
– Да это ж звезда! – ору я со злостью и добавляю кое-что из непереводимого с
русского. Крупная, яркая, на южном небосклоне – она среди немногих тусклых
звезд при малейшем смещении самолета казалась живой, подвижной, вгоняла в грех
стрелков-радистов, и не только их. Так можно и опасную глупость сотворить,
уходя от навязчивого «преследования».
Теперь лунный пейзаж начисто утратил свою привлекательность, и мы полезли на
высоту.
Кончался сентябрь. Работы – невпроворот. Было сплошное время, без граней часов
и суток. Нас рвут на части, требуя на передовую то на одном участке фронта, то
на другом. Строго говоря, работенка эта для штурмовиков и ближних
бомбардировщиков, но их в воздушных армиях все еще маловато, и они выбиваются
из сил, а ночников среди них вообще нет.
Зато наше кровное дело – непростое. Через западные железнодорожные узлы и
|
|