|   | 
		
			 
				
				
			 
			воздушных стрельб. И хотя не раз мои начинающие штурманы пытались завести меня 
совсем не туда, куда нужно было лететь, это им не удавалось: в штурманском деле 
я уже кое-что соображал – умел цепко ориентироваться по карте, вел свои 
навигационные расчеты.
Командир эскадрильи, видя инструкторскую перегрузку на вывозке летчиков, не 
обделял нас полетами «на себя». По закрепленному им порядку первый подъем в 
воздух начинался с пилотажа в зоне или с перелета на лагерный аэродром в 
пилотской кабине. Иногда ранним утром в тихую и ясную погоду по пути в лагерь я 
отклонялся в сторону Дона, погружался в его крутые берега и, мчась над самой 
водой, повторяя плавные изгибы реки, ликовал всей душою, любовался прелестью 
зеленых склонов, с которых сверху встречали меня машущие руками деревенские 
люди. О, как любил я летать! Физически и эмоционально испытывал волнующее 
чувство огромной радости, почти счастья от каждого полета, каким бы он ни был – 
простым или очень трудным. И это на многие годы, далеко за послевоенные, было 
главным аргументом всей моей жизни, ее высшим и лучшим проявлением. Всего лишь? 
Не маловато ли? Да вот и Михаил Михайлович Громов однажды обронил как бы 
невзначай, не раскрывая сути сказанного: «Летать, как и жить, без большой цели 
– бессмысленно». Вздрогнешь, прочтя это. Но то – Громов! По масштабу личности – 
и жизненные кредо. Казалось, их высшие ставки так естественно отражались во 
множестве его громких званий и в высотах служебного, государственного и 
общественного положения.
Да все не так! Он сам признался с душевной горечью, что к сорока годам, когда 
весь был поглощен летной работой, ему пришлось помимо воли «резко изменить 
направление своей деятельности». «Началась, – как он пишет, – работа не по 
сердцу, не по призванию». И хотя на исходе лет Михаил Михайлович все-таки 
заметил, что «прожил трудную и счастливую жизнь», себя назвал он только 
летчиком и никем больше.
Видимо, в этих пределах, однажды его пленивших, и виделась ему та единственная 
большая и радостная цель, ради которой только и стоило жить. Не потому ли, 
спустя войну, когда меня изо всех сил тянули в академию, я решительно отверг 
настояния моих благожелательных начальников, боясь даже на коротко расстаться с 
полетами, и только еще лет через восемь, спокойно обдумав опрометчивость того 
шага, сам стал напрашиваться на академическую учебу. Впрочем, опрометчивости, 
пожалуй, в том и не было. Согласись я тогда в первый послевоенный год на 
четырехлетнее школьное бдение – не исключено, что меня, как и других, раньше 
времени затянула бы в свою беспросветную административную трясину безысходность 
чиновничьего бытия, где тихо гибнет летная душа, уступая место затхлости 
«благоразумного» рационализма.
		Надеюсь, верую – вовеки не придет
		Ко мне позорное благоразумье, —
полушутя-полусерьезно иногда повторял я заклинание Маяковского, по-своему 
понимая его иносказательный смысл. И если под непосильным давлением 
обстоятельств оно ко мне, кажется, пришло, то, слава богу, не скоро и не во 
всем.
Те строки поэта – о любви. А А.И.Куприн еще в начале века писал о летчиках: «Я 
люблю их общество. Приятно созерцать эту молодость, не знающую ни оглядки на 
прошлое, ни страха за будущее, ни разочарований, ни спасительного благоразумия».
 Заметьте: «ни спасительного благоразумия»! Солнечной любовью к жизни назвал 
это чувство Александр Иванович.
В нашей молодой эскадрилье было немало великолепных летчиков, летавших воистину 
с пламенной душой, больше всего на свете дороживших высокой ценой летного и 
боевого мастерства своей профессии. Работали мы дружно и обходились без летных 
происшествий, но о других этого сказать было нельзя.
Полагая, что все беды в авиации проистекают от низкой дисциплины среди летного 
состава, высшее военное руководство признало необходимым периодически 
направлять в авиационные части и соединения наиболее строгих и ревностно 
почитающих общевойсковые порядки командиров из других родов войск – пехотинцев, 
танкистов, даже кавалеристов. Сухопутный народ, однажды отдавший свою судьбу и 
душу другому «богу», трудно приживался в новой среде, ностальгически страдая по 
марш-броскам, пушечной пальбе и сабельным атакам.
Их немало, главным образом штурманов, появилось и в нашей эскадрилье. Летали 
они без энтузиазма, в состоянии нервного напряжения, избегали каких бы то ни 
было сложностей. Многим из них летная наука давалась тяжко, кое-кого 
приходилось отстранять от дальнейших полетов, но отлучение проходило без 
страданий.
Это был не первый призыв в авиацию из сухопутных войск, но именно тот, кажется, 
последний перед войной, выглядел в летных делах особенно тускло. Большей частью 
заблудший народ при первой возможности сходил с летной работы на 
административные и чиновные должности, где чувствовал себя куда устойчивей, чем 
в воздушной стихии. Среди их предшественников было уже немало и тех, кто 
 
		 | 
		  |